Светлый фон
лат.

2. Поэтически ближе к земле (Боратынский, Мандельштам, Ахматова)

2. Поэтически ближе к земле (Боратынский, Мандельштам, Ахматова)

Начнем с кривулинского стихотворения «Городская прогулка» (1972). Эпиграф «Да хрящ иной…» отсылает к стихотворению «На посев леса» («Опять весна; опять смеется луг…», 1843) Евгения Боратынского[672], где «хрящ другой», то есть песочная почва[673], должен заменить стремление поэта получать резонанс у публики. Лирический субъект Боратынского, вместо того чтобы продолжать играть на «лире», в конце стихотворения сеет «зародыши елей, дубов и сосен» и выражает надежду, что деревья вырастут как «Поэзии таинственных скорбей ⁄ Могучие и сумрачные дети» [Баратынский 1989: 218]. Можно сказать, что он резким жестом протеста возвращает поэзию природе, которая, как Боратынский писал немного раньше в известных «Приметах» (1839), когда-то одарила человека «языком»-логосом в гармоничном диалоге: «Покуда природу любил он <человек. – К. Ц.>, она ⁄ Любовью ему отвечала: ⁄ О нем дружелюбной заботы полна, ⁄ Язык для него обретала» [Там же: 191]. Тот упрямый жест возвращения Боратынским поэтического слова крупно-песочной земле надо иметь в виду при разборе «Городской прогулки» Кривулина. Приведем текст стихотворения целиком:

<человек. – К. Ц.>,

[Кривулин 1988, I: 9]

 

По всей видимости, спутником лирического субъекта на майской прогулке является сам Боратынский («По улицам вдвоем», «у тобой затеянной дубровы», «он ответил», наконец – «Да, Боратынский, ты живешь»). Ленинградский поэт показывает поэту-шеллингианцу первой половины XIX века его же актуальность, усматривая в увиденной мимолетно городской стройке «возможность изобилья», потенциал какого-то смыслового избытка. Но в то же время он показывает ему невозможность «другого хряща». Фундаментальное затруднение заключается в самой идее «посева»; доступ к земле оказывается загражден, а, соответственно, и «быть зерном», «быть семенем» не дано. Органически-антропоморфная гармония радикально прервана, и никакой «плодоносности» уже не может быть. «И нет на земле прорицаний» – субъект Кривулина как будто напоминает самому Боратынскому его более пессимистический взгляд из «Примет». Или же, говоря словами Тютчева из стихотворения «Певучесть есть в морских волнах…» (1865), по-своему продолжающего «Приметы», «разлад» с природой уже не является вопросом сознания, «призрачной свободы» [Тютчев 2003, II: 142]. Этот разлад стал фактом.

Антимодерные стихотворения Боратынского и Тютчева всё еще представляют собой философские, в каком-то смысле «гносеологические» рефлексии, тогда как поэзия Кривулина, как мы сказали, конципирована им как поэзия «после катастрофы» в смысле более тотальном – т. е. поэтическое говорение у него в высшей степени затронуто этой катастрофой[674]. Поэзия как бы роется в земле, чтобы обнажить и максимально фактурно описать катастрофичность, «послевоенность» окружающего мира[675]. Этот импульс отмечается еще в ранних, неопубликованных стихотворениях Кривулина, как, например, «Энергичные жесткие лица старух…», недатированное, но написанное точно до 1971 года: