Ходасевич пытается пробиться, прорваться сквозь плотный, цветной, пахучий и грузный мир Европы к тому инобытию, от которого прежде его отделяла лишь “прозрачная, но прочная плева”. Он пытается нащупать в этом мире любую трещину, любую инверсию. Зеркальная реальность слепого, на чьих бельмах
перевернутый мир того, “кто падает вниз головой”; лучи радио, пронизывающие людей и вещи; железный скрип жалюзи; лязг электрической пилы; даже “старик сутулый, но высокий”, мастурбирующий в подземном сортире, – всё это болевые точки, вносящие в мир неопределенность и тревогу и нарушающие его непрозрачность. Именно в поисках таких “болевых зон” реальности поэт, скорее всего, и ходил в 1924-м по грязноватым парижским кабачкам, где “ведут сомнительные девы свой непотребный хоровод” – как в свое время блуждал Блок по подобным же заведениям Каменного острова.
В этом же ряду и “An Mariechen” с его жестокой и дикой с бытовой точки зрения мыслью:
Здесь уместно вспомнить еще одно стихотворение, тоже датированное 1923 годом и провокативное уже настолько, что Ходасевич не счел возможным не только напечатать его, но и переписать набело. Это стихотворение “В кафэ”:
Очевидно, что обладатель мясистых губ, щетинистых щек и курчавых волос, ненавидящий “арийский мир”, – семит, обрисованный в духе если не “Штюрмера”, то хьюстона Чемберлена. Но у Ходасевича этот карикатурный персонаж “славой некою овеян, он провозвестник, он поэт”. Поэт-урбанист, поэт-революционер (“Рифмует: кубы, клубы, трубы, / Дреднот, вперед, переворот”). Возможно, даже террорист: стихотворение заканчивается упоминанием о “каком-то свертке”, который герой достает из кармана. Впрочем, судя по черновикам, в свертке не пистолет, не динамит, а статуэтка “негритянского божка”, чей зад с обожанием целует враг арийского мира. Деталь неслучайная: увлечение африканским искусством было характерно для авангарда накануне и вскоре после Первой мировой войны. Однако у Ходасевича она обыгрывается на редкость гротескно. Описывая внешность героя, он подчеркивает именно те черты, которые объединяют стереотипного еврея с негром (лишь “щетинистые щеки” выпадают из ряда). И тут возникает неожиданная ассоциация: поэт с курчавой головой, негритянскими губами, густой растительностью на щеках, идентифицирующий себя с Африкой. Кого он напоминает нам – и кого он должен был напоминать пушкинианцу Ходасевичу?
Перед нами – образ пугающе двусмысленный. С одной стороны, герой стихотворения заражен враждебным Ходасевичу духом “футуристического” варварства. С другой – его ненависть к арийскому миру, миру европейской культуры является некой упрощенной проекцией того трагического разрушительного пафоса, который вдохновлял Льва Шестова и Михаила Гершензона. Поэтому Ходасевичу и понадобилась отсылка к одиозной уже в то время расистской мифологии. Воспользовавшись готовой, и очевидно враждебной ему идеологической схемой, поэт вывернул ее наизнанку, изменив минус если не на плюс, то на сложное сочетание плюса и минуса.