Нам снова трудно прийти к общему выводу. БЕО – Боевая еврейская организация. Была ли БЕО участницей сопротивления в том смысле, как он это себе представляет? Можно ли назвать активным участием в сопротивлении то, что связные БЕО ночевали у нас и многие из них были моими школьными товарищами?
Новый вопрос – была ли БЕО связана с коммунистическим подпольем? Я вновь и вновь рассказываю об одном из подразделений Гвардии Людовой, к которому присоединились в лесах под Конисполем те немногие члены БЕО, кому удалось бежать из Малого гетто. Пусть он сам определяет, была или нет БЕО связана с коммунистами.
Самое тревожное – я так и не знаю, как выглядят мои ответы, когда он отщелкивает их на большой черной пишущей машинке.
Чиновник иммиграционной службы исписал уже четыре листа и, сложив их на столе текстом книзу, закладывает пятый.
Почему я уехал из Польши? Потому что в Польше преследуют евреев, потому что был кровавый погром в Кельце, потому что еврейских студентов в университетах жестоко избивают. В Лодзи, где я учусь, одного еврейского студента убили и угрожают тем же остальным.
Он говорит что-то невразумительное, как мне кажется, дает понять, что все это не может считаться уважительной причиной, чтобы остаться в Швеции. Я снова возражаю – если тебя угрожают убить, это более чем достаточная причина для эмиграции.
К концу долгого допроса он просит меня еще раз подумать, нет ли еще какой-нибудь причины. Нет, только антисемитизм, они же угрожают убить нас, продолжаю настаивать я. Он все же пытается мне помочь – может быть, я ощущал на себе преследования коммунистического режима.
И тут я забиваю последний гвоздь в свой собственный гроб: гордо заявляю, что в Польше сейчас у власти признанное международным сообществом коалиционное правительство, а никакой не коммунистический режим, к тому же я совершенно не интересуюсь политикой. Эту мою тираду он не записывает.
Чиновник долго просматривает свои бумаги – у него больше вопросов нет. Вдруг в его голосе появляются человеческие нотки – он просит меня подумать, не хочу ли я чего-либо добавить к протоколу. Но я, во-первых, понятия не имею, что он там написал, а во-вторых, совершенно измотан долгим допросом. Мне нечего добавить, говорю я. Он еще раз заглядывает в протокол, на секунду задумывается, протягивает мне руку и желает успеха.
Наконец я могу с большим опозданием пообедать.
Я чувствую себя совершенно несчастным и недовольным самим собой. Умом я понимаю: не было никаких причин злиться на этого чиновника. Никто не хотел причинить мне ничего плохого, но я вновь ощущаю, что совершенно бесправен. Как и в гетто, как и в лагере – но на этот раз не среди большого коллектива товарищей по несчастью, а как отдельно взятая личность. И это, оказывается, гораздо хуже… Полицейский был безупречно корректен. Не особенно приветлив, но и не враждебен, к тому же у него есть право задавать мне личные вопросы и требовать на них ответа, чтобы потом определить, как истолковать мои слова. Я все это понимаю, но чувствую себя одиноким и покинутым.