«Он был очень нервным и напряженным, — пишет леди Оттолин, — и его опекун и одновременно тюремщик Дягилев не позволял ему выходить в свет, так как это утомляло и расстраивало его. Я принадлежала к небольшому числу людей, которых ему позволялось навещать, так как в моем доме ничто не могло нарушить его спокойствия, и он встречал здесь только художников. „Он похож на жокея“, — смеясь, говорила я Литтону, но в действительности я очень привязалась к этому маленькому человечку, с длинной мускулистой шеей, бледным калмыцким лицом и такими выразительными нервными руками. Он всегда выглядел потерянным во внешнем мире и наблюдал за всем, словно пришелец из иных сфер, хотя и отличался необыкновенной наблюдательностью. Только войдя в комнату и пробыв в ней всего несколько минут, он успевал рассмотреть все картины, висевшие на стенах. Общаться с ним было нелегко, так как он плохо говорил по-английски, а его французский был очень невнятным, но мы как-то умудрялись понимать друг друга, и он бывал рад, как мне казалось, настоящему пониманию и высокой оценке его серьезной работы. Однажды я стала сокрушаться по поводу того, что не способна что-либо создать сама, и он поспешно отозвался: „О, но вы создаете, мадам, так как вы помогаете творить нам, молодым артистам“. В то время о нем ходило много невероятных слухов, будто он был большим дебоширом, будто индийский принц подарил ему изумрудные и бриллиантовые ожерелья; но я, напротив, обнаружила, что он не любил собственности и всего того, что могло помешать ему и отвлечь от искусства. Он постоянно думал о новых балетах, о новых па и постоянно был погружен в мысли о старинных русских преданиях и религиях, которые хотел выразить в своем танце, как он это сделал в „Весне священной“. Такие балеты, как „Призрак розы“, не интересовали его, он считал его trop joli[269], танцора раздражало, когда люди восхищались этим балетом. Он подарил мне свою фотографию в повседневной жизни и другую — в роли Петрушки*[270]. Он сказал, что создал в этой роли традиционного русского персонажа „мифического отверженного, в котором концентрируются пафос и страдание, который колотит руками о стены, которого всегда обманывают, презирают и который всегда остается в одиночестве“. Возможно, тот же самый миф Достоевский воплотил в „Идиоте“. Много лет спустя я нашла в Чарли Чаплине тот же трагизм, что был в Нижинском».
Практичный Жан-Эмиль Бланш с его вспышками «безупречно плохого вкуса» в этом июле с меньшей симпатией, чем леди Оттолин, отнесся к Нижинскому и его творческим исканиям.