Светлый фон

* * *

А вот неопубликованный рассказ Е. А. Таратуты о ее товарке по лагерю, жене великого композитора Сергея Прокофьева.

 

Лина Ливера. У полярного круга После десяти месяцев мучительных допросов, когда меня пытали и били, обвиняя в шпионаже, краже секретных документов, требуя показаний на моих друзей, писателей Льва Квитко и Льва Кассиля, будто они шпионы и собирались бежать в Америку, после того, как я, всё отрицавшая, обезножила и превратилась в полного инвалида, мне сообщили, что я приговорена к пятнадцати годам в лагере строго режима по решению особого совещания. Никакого суда не было… Арестовали меня в Москве в августе 1950 года, а в июне 1951 года привезли в лагерь возле полярного круга, в поселок Абезь. В лагере было полторы тысячи женщин-инвалидов, все по политическим обвинениям, уголовниц не было… Я узнала, что в этом поселке было шесть лагерей по полторы тысячи человек – два женских и четыре мужских. Это всё были инвалидные лагеря. Кругом тундра. Лесов нет, шахт нет. Работа, которую нас заставляли исполнять, сводилась только к самообслуживанию, но и это было мучительно, так как больше девяти месяцев температура воздуха держалась не выше пятидесяти градусов мороза… Довольно скоро я узнала, что большинство женщин были из Западной Украины, присоединенной к СССР в 1939 году; двести женщин были из Прибалтики – латышки, литовки, эстонки – и только около ста русских из Москвы, Ленинграда, Сибири. Среди нас были школьницы, старухи, крестьянки и горожанки – все, ставшие инвалидами после допросов или после тяжелых работ в других лагерях. И вдруг я узнала, что в лагере находится женщина-испанка, бывшая актриса, певица. Вскоре мы с нею познакомились. Звали ее на русский манер – Лина Ивановна Прокофьева. Это была жена композитора Сергея Прокофьева. Настоящее ее имя было Лина Ливера. Она давно уже находилась в этом лагере, но до освобождения было очень далеко: ей был дан срок заключения двадцать лет как шпионке. Вскоре нас поселили в одном бараке, где находились только приговоренные на долгие сроки заключенные – больше десяти лет… Бараки – здания, в которых жили заключенные, – это узкие длинные деревянные домики, наполовину врытые в мерзлую землю; чтобы войти в барак, нужно было спуститься на три-четыре ступеньки вниз. Посередине барака шел узкий проход, по обе стороны которого в два этажа находились деревянные скамейки – нары, на которых мы сидели и лежали на мешках, набитых сеном. В середине барака находилась печка, которую дежурная постоянно топила углем, но к утру барак обычно промерзал, и волосы наши часто примерзали к стене. Наши нары оказались рядом, и Лина Ивановна рассказывала мне о своей судьбе. Она по натуре была радушна и доброжелательна. Однако ей, я понимала, было тяжелее всех. Южанка, она очень страдала от страшных морозов. Кроме того, в лагерь она попала из весьма комфортабельной жизни, вовсе не знакомой большинству заключенных. Она была одаренной певицей, с успехом выступала в концертах в Европе и Америке, где и встретилась с Сергеем Прокофьевым. Когда они приехали в Россию, у них уже было два сына. Подробностей своей личной жизни она старалась не касаться, – это было для нее очень тяжело. Сначала, как я поняла, все было хорошо, ей нравилась новая жизнь, но потом Прокофьев увлекся другой женщиной, с которой совместно работал, и оставил Лину. Материально он ей помогал, содержал мальчиков, которые хорошо учились, но Лина себя чувствовала очень одинокой в чужой стране, к которой она привыкла. Она уже хорошо говорила по-русски и писала. Но все же ей хотелось поговорить по-испански и по-французски. Французский я понимала, но в лагере запрещалось говорить на иностранных языках. И Лина старалась уловить минуту, когда не было сильного ветра и мороза, и поговорить со мной о Париже, который она любила, рассказать о своих путешествиях с Сергеем Сергеевичем, которого она называла только «Прокофьев». О разводе с ним она старалась не говорить, но я поняла, что новая жена композитора потребовала, чтобы он развелся и зарегистрировал с ней брак. Как только Прокофьев официально развелся с Линой, так ее и арестовали, обвинив в шпионаже, и отправили в лагерь. Она понимала, что голос ее в этих условиях пропадет. В бараке петь было нельзя, на воздухе (я не могу сказать – «на улице», так как никаких улиц в лагере не было, только узкие «проходы» шириной в метр посреди снежных сугробов в полтора-два метра) петь было невозможно. Иногда для заключенных устраивали праздники, посвященные революционным годовщинам. Но на этих «праздниках» можно было петь только революционные песни или песни из популярных советских фильмов. Лина старалась участвовать в этих концертах – так ей хотелось петь. Она упросила заведующую баней (тоже заключенную) пускать ее в помещение бани после уборки, как только все помоются. И пока там хранилось еще тепло и уже никого не было, Лина распевалась, повторяла свои упражнения. Одевались мы в стеганые брюки, стеганые куртки – бушлаты, на ногах – валенки огромных размеров. Все это было не новое, а выброшенное из других лагерей, где заключенные были на тяжелых работах и «приносили пользу государству», как нам объясняли. На спинах были нашиты лоскуты, вырезанные из бельевого тряпья, на которых черной тушью были нарисованы номера. Не помню номера Лины Ивановны, а мой номер был: «В-1777»; без номера нельзя было выйти из барака. Белье нам давали из темно-серой парусины и зеленого трикотажа. На каждом предмете стояла отмеченная черной краской печать с номером лагеря. Некоторые монашки разных сект – адвентистки, субботницы, иеговистки, седьмидесятницы – отказывались надевать казенное белье, утверждая, что на нем стоит печать дьявола. А так как свое белье уже все износилось – сидели в бараках голые и из бараков не выходили вовсе. В баню их возили силой, связывая веревками и привязывая к санкам… Кроме того, раз в месяц – и зимой и летом – бараки внутри целиком разбирали, все деревянные доски выносили наружу и обливали кипятком для дизенфекции. Надо сказать, что за все время пребывания в лагере я не видела там ни одного клопа, ни одной вши… Когда мы познакомились с Линой, мне было 39 лет, она была немного старше меня, не могу точно вспомнить. Несмотря на тяжелейшие условия – нельзя сказать «жизни», ибо это не было жизнью, а едва лишь существованием, Лина всегда была настроена на добро, на сочувствие. Мы имели право написать только два письма в год небольшого размера, а надзиратели их перед отправкой внимательно прочитывали. Еще мы имели право написать одно заявление в год по начальству. Получать письма можно было без ограничений. Их, конечно, надзиратели тоже читали. Лина получала от сыновей и письма, и посылки с продуктами и всегда делилась с теми, кто ничего не получал. Конечно, посылки надзиратели тоже внимательно осматривали, что-то запрещали или просто забирали себе. Лина Ивановна часто делилась присланными продуктами с теми, кто ничего не получал. Помню, она часто горевала, что мальчики пишут мало и редко. Но вряд ли в этом была вина мальчиков. Писать иногда было просто страшно, а потом я узнала, что когда пьяным надзирателям надоедало читать присланные письма, они их просто уничтожали… Понимая это, я дала моей маме намеком понять, что наиболее важные вещи надо писать несколько раз… Многие женщины не имели связи с семьей и не знали, где их дети. Очень тосковали. Иногда начальник лагеря приходил в зону со своим маленьким сыном. Женщины протягивали к нему руки, плакали. А начальник говорил мальчику, показывая на женщин: «Это зэка. Плюнь на нее». И мальчик плевал на плачущую женщину. Лина Ивановна смотрела на эти сцены с ужасом… Настроенная всегда на добро, Лина любила делать комплименты своим подругам по несчастью, давно утратившим свою женственность. Сама она жила мечтами и воображением. Часто, подвинувшись поближе к теплой печке, начинала рассказ: «Вот давайте представим себе, что мы с вами в театре, сейчас поднимется занавес, и мы увидим…» Она вспоминала разные спектакли, концерты… Как хороша она была в эти минуты! Она вообще старалась следить за собой. О зеркале в лагере и речи быть не могло. Но Лина взбивала волосы перед оконным стеклом и, когда предстоял «праздничный» концерт, причесывалась особенно тщательно. Но голос у нее почти пропал, и после каждого концерта она впадала в тоску. У нее были мучительные перепады настроения, порой наступало полное отчаяние. Не могла поверить в реальность того, что с ней происходило, она вообще не могла понять и принять окружающее… Мы нередко работали вместе: чистили дорожки, похожие на траншеи, так как эти дорожки надо было прорывать в толще снега высотою иногда в два-три метра. Широкие деревянные лопаты были очень тяжелые, а со снегом и вовсе неподъемные для нас… Носили воду. Ведра были сделаны из бочек. Пустое ведро мы могли поднять только вдвоем, а полное воды носили вчетвером. Иногда чистили картошку к обеду. В основном пищу составляла овсянка, три раза в день – то погуще, то пожиже. Картошка бывала редко. Она была совершенно замороженная. Держишь в руках кусочек льда! Ножей не давали! Чистили картошку узкой полоской из консервной банки, с одной стороны наточенной, а с другой – обвязанной тряпкой. От чистки картошки у меня пальцы стали сосем кривые и не распрямляются до сих пор… Но это – вполне диетическое питание! – вылечило у всех заключенных желудочные болезни… Часто мы с Линой Ивановной и целой бригадой в пять-шесть человек возили из кухни бочку с помоями. Это была очень трудная работа – надо было везти полную бочку аккуратно, не проливая, а дорога неровная, а бочка тяжелая… Смерть Сталина вызвала в лагере полный переполох. Начальство растерялось. Женщины – члены партии большевиков – рыдали, рвали на себе волосы, были в панике. Мы с Линой Ивановной были спокойны и уверены в изменении судьбы. Вскоре, по амнистии, те заключенные, у которых срок был ПЯТЬ лет, были освобождены, таких у нас в лагере было всего двое: одна – портниха, другая – переводчица, они уже были очень пожилыми и больными… Нам разрешили снять номера со спины и писать домой не два раза в год, а чаще. Разрешили свидания! Мы были полны надежд, но лагерное существование продолжалось. Звучало радио из черных тарелок. Однажды – был один из немногих почти теплых дней начала августа – мы с Линой Ивановной в бригаде из пяти-шести человек, как обычно, везли из кухни бочку с помоями. Вдруг к нам подходит одна заключенная и говорит: «Сейчас я слышала, по радио объявили, что в Аргентине состоялся концерт памяти композитора Сергея Прокофьева». Лина Ивановна горько заплакала, и мы отпустили ее в барак. Когда кончили работу и я вернулась в барак, увидала, что Лина все еще судорожно рыдала. Я напоила ее горячим чаем, пыталась успокоить… Мы только потом узнали, что Прокофьев умер в один день со Сталиным, 5 марта 1953 года. Ни в газетах, ни по радио не было ни слова о смерти Сергея Прокофьева. Лина Ивановна горестно сокрушалась, что сыновья ей об этом не написали. Но кто знает правду, может, и письма не дошли. После смерти Сталина моя мама стала энергично хлопотать за меня, и меня освободили весной 1954 года с полной реабилитацией. Лина Ивановна вернулась в Москву только в 1956 году, после ХХ съезда КПСС, когда был разоблачен культ Сталина. Я тяжело болела после лагеря, виделись мы редко, а вскоре она уехала из России.