Она была одаренной певицей, с успехом выступала в концертах в Европе и Америке, где и встретилась с Сергеем Прокофьевым. Когда они приехали в Россию, у них уже было два сына. Подробностей своей личной жизни она старалась не касаться, – это было для нее очень тяжело. Сначала, как я поняла, все было хорошо, ей нравилась новая жизнь, но потом Прокофьев увлекся другой женщиной, с которой совместно работал, и оставил Лину. Материально он ей помогал, содержал мальчиков, которые хорошо учились, но Лина себя чувствовала очень одинокой в чужой стране, к которой она привыкла. Она уже хорошо говорила по-русски и писала. Но все же ей хотелось поговорить по-испански и по-французски. Французский я понимала, но в лагере запрещалось говорить на иностранных языках. И Лина старалась уловить минуту, когда не было сильного ветра и мороза, и поговорить со мной о Париже, который она любила, рассказать о своих путешествиях с Сергеем Сергеевичем, которого она называла только «Прокофьев». О разводе с ним она старалась не говорить, но я поняла, что новая жена композитора потребовала, чтобы он развелся и зарегистрировал с ней брак. Как только Прокофьев официально развелся с Линой, так ее и арестовали, обвинив в шпионаже, и отправили в лагерь. Она понимала, что голос ее в этих условиях пропадет. В бараке петь было нельзя, на воздухе (я не могу сказать – «на улице», так как никаких улиц в лагере не было, только узкие «проходы» шириной в метр посреди снежных сугробов в полтора-два метра) петь было невозможно. Иногда для заключенных устраивали праздники, посвященные революционным годовщинам. Но на этих «праздниках» можно было петь только революционные песни или песни из популярных советских фильмов. Лина старалась участвовать в этих концертах – так ей хотелось петь. Она упросила заведующую баней (тоже заключенную) пускать ее в помещение бани после уборки, как только все помоются. И пока там хранилось еще тепло и уже никого не было, Лина распевалась, повторяла свои упражнения.
Одевались мы в стеганые брюки, стеганые куртки – бушлаты, на ногах – валенки огромных размеров. Все это было не новое, а выброшенное из других лагерей, где заключенные были на тяжелых работах и «приносили пользу государству», как нам объясняли. На спинах были нашиты лоскуты, вырезанные из бельевого тряпья, на которых черной тушью были нарисованы номера. Не помню номера Лины Ивановны, а мой номер был: «В-1777»; без номера нельзя было выйти из барака. Белье нам давали из темно-серой парусины и зеленого трикотажа. На каждом предмете стояла отмеченная черной краской печать с номером лагеря. Некоторые монашки разных сект – адвентистки, субботницы, иеговистки, седьмидесятницы – отказывались надевать казенное белье, утверждая, что на нем стоит печать дьявола. А так как свое белье уже все износилось – сидели в бараках голые и из бараков не выходили вовсе. В баню их возили силой, связывая веревками и привязывая к санкам… Кроме того, раз в месяц – и зимой и летом – бараки внутри целиком разбирали, все деревянные доски выносили наружу и обливали кипятком для дизенфекции. Надо сказать, что за все время пребывания в лагере я не видела там ни одного клопа, ни одной вши…