Наиболее подходящими для «естественных» закрытых обществ формами правления он считает монархию и олигархию, в которых реализуются принципы устойчивости, иерархии, абсолютной власти вождя. Именно таких обществ «пожелала природа». Что касается демократического правления с его принципами свободы, равенства и братства, то оно наиболее удалено от природы, так как преодолевает условия закрытых обществ. Нет сомнения в том, что симпатии самого Бергсона лежат на стороне демократии[623]. Считая воплощением закрытого общества Германию, он с надеждой смотрел на Америку, видя в ней образец и для Франции. Такие демократически ориентированные общества он и называл «открывающимися». Но демократия как таковая, с его точки зрения, имеет «евангельскую сущность», и главный двигатель ее – любовь; следовательно, демократия выступает в виде идеала, к которому должны стремиться общества. Ж. Гиттон писал по этому поводу: «Его энтузиазм вел его к демократии, но опыт пробуждал в нем пессимизм во взглядах на человеческую природу, и он задавался вопросом, возможна ли демократия. Ему все больше казалось, что демократия носит религиозный характер, поскольку требует от гражданина своего рода обращения. Но реальность была политической, а не мистической»[624].
Продолжая анализ «естественных» обществ и человеческой природы, Бергсон рассматривает самый сильный, по его мнению, – военный инстинкт человека[625] и размышляет о причинах войн. К числу таких причин он относит наличие собственности, которую одни «инстинктивно» стремятся отнять у других. Войны он считал неизбежным следствием существования обществ, а стало быть, печальной необходимостью человеческой истории, как она складывалась до XX века. Специфику войн в современную ему эпоху Бергсон видел, во-первых, в их связи с индустриальным характером цивилизации, где возникают такие проблемы, как постоянный рост населения, утрата рядом стран рынков сбыта и полезных ископаемых, а во-вторых, в возрастании их разрушительной силы. «Естественное» развитие войн, пророчески замечал Бергсон, предвосхищая постановку этой проблемы во второй половине XX века, может в конечном счете привести к невиданной до сих пор ситуации: «Наука движется с такой скоростью, что недалек тот день, когда один из противников, обладающий секретом, который он держал про запас, будет иметь средство полного уничтожения другого. И возможно, на земле не останется больше даже и следа побежденного» (с. 311).
Надежды на решение проблемы войн Бергсон связывал с деятельностью Лиги наций, с развитием культурных, научных и иных контактов между народами, между людьми разных национальностей. В его рассуждениях явственно звучат отголоски его собственного неоднозначного опыта времен Первой мировой войны: «…если прекрасное знание друг друга не означает непременно симпатию, то по крайней мере оно исключает ненависть. Мы могли констатировать это во время последней войны. Какой-нибудь преподаватель немецкого языка мог быть таким же хорошим патриотом, как и всякий другой француз, так же быть готовым отдать свою жизнь, так же “подняться” против Германии, но все-таки это было нечто иное. Какой-то клочок оставался нетронутым. Тот, кто глубоко знает язык и литературу какого-нибудь народа, не может быть полностью его врагом» (с. 310). Вероятно, и в сердце самого Бергсона, выступившего в военный период с резкой и чересчур обобщающей критикой немецкой философии, остался нетронутым «какой-то клочок». Теперь же он сетовал на то, что «завеса, искусно сотканная из невежества, предубеждения и предрассудков» (с. 309–310), мешает человеку увидеть в подлинном свете чужую страну, людей с иной, незнакомой ему ментальностью. В подобных вещах и находит выражение военный, или племенной, инстинкт, созданный природой для защиты закрытых обществ. Такой «инстинкт», если воспользоваться терминологией Бергсона, он преодолевал потом, работая в Лиге наций и стремясь утвердить в отношениях между народами радикально иные принципы.