– Стало быть, единственным светом в окошке для вас был…
Рихард печально улыбнулся:
– Мой отец. Мать мы видели редко – ей нужно было выживать. Устраивать… личную жизнь. А моя жизнь началась с гибели рейха. И это не самое лучшее начало. В общем, вся моя последующая связь с отцом состояла из писем. Раз в неделю я писал письмо отцу в тюрьму. Каждое письмо было на счету, каждое слово было на счету, потому что существовали ограничения по объему написанного. Для этих писем было характерно неестественное, чувственное настроение, которое возможно только в литературе. Письма были написаны очень проникновенным языком, так, что по прошествии лет они представлялись мне хорошо сыгранным дуэтом. Можно сказать, что я узнал отца только по этим письмам. Мне разрешалось посещать его раз в год, но только на тридцать минут. За временем строго следили. Я приходил в камеру, в которой записывали всё, о чем мы говорили. В камере нельзя было дотрагиваться до собеседника. И вот этих тридцати минут должно было хватить на весь год. Эти тридцать минут и письма поначалу сформировали мое представление об отце. Тысяча восемьдесят писем…
И детям, и жене Бальдур фон Ширах постоянно писал письма, проникнутые лиризмом. В них он говорил только о музыке и литературе. Все двадцать лет – только об этом. Его высокий штиль, однако, возник не только в Шпандау, хотя Шпеер отмечал, что в какой-то момент все заключенные вдруг начали выражаться высокопарно: «Седьмого апреля 1950 года. Сегодня во время работы в саду Ширах вдруг воскликнул: ”С запада надвигаются тучи. Наверное, у нас пойдет дождь“. Меня поразила его манера речи – в обычных обстоятельствах он, скорее всего, сказал бы: ”Собираются тучи. Будет дождь“ – или что-то в таком роде. Мы все выражаемся неким стилизованным книжным языком»62.
Альберт Шпеер был прав насчет всех и категорически неправ насчет фон Шираха. Тот еще с юности привык выражаться высокопарно, скрывая смысл или отсутствие его в тонкой изящной паутине слов, которую он ткал с той же непринужденной легкостью, как паук, к которому он в одно лето прикипел в том же тюремном саду: «С тех пор кормление паука превратилось для Шираха в манию. Здесь всё доводится до крайностей. И речь не только о заключенных. Сегодня американский, французский и русский охранники вместе с Ширахом ползали на коленях в траве и ловили кузнечика»63, чтобы бросить в паутину.
В тюрьме фон Шираху, осыпанному в Третьем рейхе всеми литературными премиями, не писалось. И хотя он признавался Шпееру, что якобы написал 800 страниц дневника, но по факту после выхода из тюрьмы именно мемуары бывшего главного архитектора рейха (а с 1942 года – министра вооружений) пополнили золотой фонд документальной прозы ХХ века.