Светлый фон
«Мой дорогой Клаус, как хорошо, что ты познакомился с Пятой Я слушаю части этой симфонии, которые звучат в моей голове, и радуюсь им Хорошо помню скрипичный квартет со всеми его темпами и вариациями Что касается камерной музыки, то это совсем другой мир Нельзя знать Бетховена, не зная его сонат Через язык музыки люди могут не только понимать друг друга, но и реальный мир, и мир потусторонний Или, как сказал Бетховен, “музыка – более высокое откровение, чем вся мудрость и философия”»64

И еще три абзаца в таком же духе. И тысячи писем тоже. Только так.

– Единственное, на что отец чутко отреагировал, – вспомнил Рихард, – это на то, что его старший сын Клаус, мой брат, хотел стать журналистом. Но отец сказал, что у этих людей «крайне низкие моральные стандарты», сказал, что они пишут всё ради денег, что посредственных писак уж слишком большое количество, и он не хочет, чтобы Клаус стал одним из них. Отец сказал так: хочешь быть журналистом – получи сначала нормальную профессию. И однозначно дал понять какую. Он хотел, чтобы Клаус стал юристом, хотя тот страстно мечтал писать. В общем, брат закончил юридический вуз. Мне кажется смешным, что отец, который не знал своего сына, а даже имея возможность обмениваться с ним письмами, говорил исключительно о высоких материях, вдруг так вмешался в процесс воспитания. Мы, голодные до любви, подумали, что она проявляется так.

Фон Ширах замолчал.

Я вспомнила о том, что Шпеер узнал от охранников, что дети фон Шираха после встречи с ним уходили в слезах. И как можно было понять из замечаний бывшего гитлеровского министра военной промышленности, это не были слезы счастья.

– О, это Альберт Шпеер соврал, – бросил Рихард, поморщившись. – Он вообще мастер на выдумки, если вы читали его мемуары, то поймете, о чем я. Он, наверное, имел в виду ситуацию с Клаусом, моим старшим братом.

– А что за ситуация?

Ширах пожал плечами:

– Из того, что слышал я, в газете написали, что брат мой, которому было восемнадцать лет, на первой встрече с отцом рыдал как ребенок. Клаус говорил, что было не так: он просто растрогался и буквально уронил слезинку, а охранники преподнесли это кому-то из журналистов, что он там чуть ли не в истерику впал, понимаете? Вряд ли. Но писать такое в газете – подло.

– Хорошо, а вы?

Рихард задвигался на стуле и уставился на суперобложку книги.

– Каждое посещение тюрьмы Шпандау, – начал он, – и для отца, и для меня, тогда еще ребенка, приезжавшего раз в год в Берлин, – каждое такое посещение оставляло глубокий след в душе. Представьте только: ты целый год ждешь этого момента, причем практически нет никакой возможности перенести встречу, если ты, например, опоздал на самолет или на поезд. У нас на это просто не было денег. Вообще не было денег. Мы жили в нищете. Трудно было собрать денег на эту поездку. На встречу отводилось только тридцать минут, и за эти тридцать минут надо было рассказать обо всем, что произошло за год, и выслушать собеседника. Было очень трудно справиться с этой ситуацией. Я записывал в книгу все те вопросы, которые я задавал отцу во время этих визитов, когда мне было десять— двенадцать лет. Среди них были, например, такие: знает ли отец, что такое нейлоновые чулки, пользовался ли он шариковой ручкой и так далее, то есть вопросы о самых простых вещах. Но самое важное, конечно, было наблюдать за ним – как он держит руки, как откашливается. Это очень важно.