– Иди-иди! – прошепелявил он.
А ведь все более или менее в колею вошло. Вот черт мой, я его кормлю, вот мать моя – она поселилась дома у меня и сидит на моей кухне между сеансами терзаний в пекле за грехи ее, вот Тоня, она оживает, когда я рядом, вот пчелы – они в голове у меня, но сильно не мешают.
Если б братья мои ебу не давали – вообще-то можно было б так и жить.
Если б Тоня могла быть свободной.
Ну и так далее.
Хрупкое равновесие, тронешь, и рухнет все – но равновесие же.
Тоня на кухне разговаривала с родителями, и я решил ее не смущать. Пошел на балкон, вещи кое-какие разобрал, как мы с батей, бывало, в канун старого Нового года делали. Нашел пару сломанных лыж и всякого другого барахла.
Тут Тоня по стеклу поскреблась – она была уже совсем мертвая, достаточно времени прошло. Без пластыря и бинтов все было видно – и дыру в голове, и торчащее ребро, и неправильную изогнутость руки, и трупные пятна, и темные ссадины.
– Заходи, – сказал я.
Она дернула дверь.
Я спросил:
– Как прошло?
Она села рядом со мной, прижалась близко-близко, холодная на и без того холодном балконе.
– Они не поверили, – сказала Тоня.
– Значит, ты должна им показать. Вот такую себя. Они поймут.
– По-моему, они подумали, что у меня психическое заболевание.
– А что еще им подумать? Но, по крайней мере, теперь они не считают, что ты ненавидишь их, что ты специально это сделала. Пошли мусор вынесем.
Тут я благодаря тончайшей игре слов вспомнил о дне рожденья Антона.
Я сказал:
– Так, ну и Юрке позвоним, когда он поедет, да? Лучше с ним заявиться, чем одному. Я думаю, может, это все-таки прикол, и он хочет дверь у нас перед носом закрыть?