Зато на старом месте я застал Вадима: он по-прежнему жил в Катав-Ивановске, хотя на заводе теперь властвовали бандиты. Когда я появился на пороге его дома, он впустил меня без разговоров, как бы между прочим, словно мы расстались только вчера. Следов обиды не осталось, и мои попытки вернуться к больной теме вызывали у него лишь ворчание. Война и её чудовищная развязка так сильно разделили жизнь на до и после, что всё случившееся, если и не потеряло значение, то выглядело уже не таким монументальным. Плохими мы были или хорошими, но мы не смогли предотвратить того, что произошло, и наши внутренние дрязги касались теперь только нас. Уладить остальное мы были не в силах. Сидя у него на кухне, я отворачивался и смотрел в окно, чтобы он не видел, как меня душат беспричинные слёзы.
Иногда в моём доме останавливались люди. До «инцидента» приезжало несколько бывших знакомых, бегущих от города, от войны, от крепчающих рыковановских порядков. Они узнавали обо мне благодаря сарафанному радио и слухам, находили номер моего нового телефона, писали сообщения. Я никогда не разглашал своё местоположение и встречал их в Усть-Катаве или Кропачёво. Моё убежище давало им возможность передохнуть от гула пропаганды и поговорить о своих страхах, разочарованиях или надеждах.
Одним из первых, где-то под Новый год, меня навестил Ефим. Выглядел он плохо, хромал, стал ниже ростом и как будто шире. Правая половина его лица, лишённая брови и части волос, выглядела пластмассовой — он походил на оплавленную куклу. Правый глаз видел на десять процентов. За свои мучения он получил от государства несколько миллионов рублей и теперь угрюмо пропивал их, не чувствуя ни облегчения, ни забытья. Он пил по часам. Водка была его микстурой.
Ефим провёл у меня три бессмысленных дня. Он пил всё отчаянней и без конца заводил длинные несвязные разговоры, тянущиеся, как слюна. Семья, которую он расстрелял в Казахстане, не отпускала его. Но что-то переломилось в его душе: он не чувствовал раскаяния, напротив, чем более жестокой становилась война, тем сильнее он каялся за свою первоначальную мягкость на фронте.
— Мало, мало мы их гасили, — качал он тяжёлой головой, разговаривая со своей тенью на столе. — Я сначала человечным быть пытался, дурак. Думал, так поймут… А надо было не церемониться! Надо было заходить с огнемётом и выжигать города дотла, до последнего бревна!
Ефим рассказал мне про Иваныча, которого убили практически в первые дни на фронте. Он узнал его по татуировке на руке, наткнувшись на тело в череде трупов, разложенных в поле перед отправкой в морги. Я не очень верил ему: у Иваныча была довольно распространённая татуировка в виде компаса, так что Ефим мог обознаться.