— Что ты сказал? — испуганно переспросил он. Не может быть, наверняка он просто не расслышал.
Гвардеец перестал плакать, резким движением вытер глаза и повернулся так, чтобы Ортигоса видел его лицо, искаженное стыдом и болью.
— Я ее изнасиловал, — тихо повторил он, слегка качнувшись вперед, словно придавленный осознанием вечной вины. — Я взял силой собственную жену. И заслуживаю того, чтобы оказаться в аду. Что бы она ни сделала, как бы она меня ни наказывала, все равно этого будет мало.
Мануэль сидел словно парализованный. Это ужасное признание, казалось, сковало его по рукам и ногам, затуманило разум, мешая думать, реагировать, что-то говорить. Наконец ему удалось выдавить:
— Господи боже мой…
В мозгу вдруг возник образ матери Ногейры, тридцатилетней женщины, избитой, униженной, умоляющей сына сохранить страшную тайну.
— Как ты мог? После того, через что тебе пришлось пройти в детстве?
Не в силах справиться с собой, лейтенант снова закрыл лицо руками и зарыдал. Писатель совершенно растерялся. Он попытался собраться с мыслями, но ужасное признание стучало молотком в голове и мешало рассуждать здраво. Ортигосе хотелось повторить те слова, которые произнес старый монах над могилой Бердагера: о том, что человек не вправе осуждать других, что это прерогатива Господа. Но не смог. Он ненавидел Ногейру за дикость и жестокость его поступка. И в то же время признание этого измученного чувством вины человека, этого страдающего грешника тронуло Мануэля до глубины души. Он ощущал смесь отвращения и сочувствия, будто и он сам в какой-то мере нес ответственность за все ошибки, унижения и издевательства, совершенные в отношении всех женщин на Земле с начала времен. Писатель прекрасно понимал, что каждый человек отчасти тащит на своих плечах всю боль этого мира.
Ортигоса положил руку на плечо лейтенанта и почувствовал, как содрогается от рыданий его тело. Гвардеец в ответ сделал то же самое, что и Эрминия, когда ее утешала Сарита: накрыл ладонь Мануэля своей, крепко прижав ее к плечу.
Затем он зажег очередную сигарету и молча закурил, с силой выдыхая дым в открытую дверь. После бурного всплеска эмоций Ногейра казался вялым и безжизненным, словно марионетка, которой обрезали нитки. Движения гвардейца стали медленными и точными, будто он экономил силы. Лейтенант смотрел прямо перед собой, через ветровое стекло, на дом. Но, судя по грустному выражению лица, думал не о родном очаге, жене или детях, а о своем мрачном будущем.
— Я был пьян, — внезапно заговорил Ногейра. — Не то чтобы сильно, и, разумеется, это никак меня не оправдывает. Младшей дочке тогда было два года. Когда она родилась, Лаура ушла с работы, чтобы посвящать все время малышке. С Шулией было то же самое, я зарабатывал достаточно, мы могли это себе позволить. Но когда Антии исполнилось полтора года, жена снова вернулась в больницу, и все полетело к чертям. Из-за меня, — поспешил добавить лейтенант. — Я свалил на нее и заботу о детях, и домашние обязанности. Так меня воспитали: мама ни мне, ни братьям даже тарелку помыть не позволяла. Знаю, отмазка неважная, я должен был думать своей головой. Когда родилась Шулия, проблем в интимной жизни у нас не было. Но с двумя детьми стало сложнее. У Антии резались зубы, она не спала по ночам. Лауре приходилось работать, заниматься хозяйством и двумя маленькими дочками, она вымоталась… И перестала уделять мне внимание. В выходные жена хотела побыть дома, занималась уборкой и приготовлением еды, а когда добиралась до постели, ей уже ничего не хотелось. Она постоянно чувствовала себя уставшей, мы никуда не ходили, а если и выбирались, детей приходилось брать с собой.