Что же можно сказать об остающихся?
Мне приходилось встречаться с преуспевающими ассимилированными евреями, разделявшими чувства возрождающейся еврейской гордости и ощущавшими горечь безвыходности в области культуры, но они держали эти чувства про себя или делились ими только с верными друзьями. Что же удерживало их от эмиграции? Через уезжающих евреев мы познакомились с четой, которая в течение многих месяцев мучительно решала вопрос — ехать или не ехать. Таня, смуглая, привлекательная женщина, была актрисой на небольших характерных ролях, а ее муж Марк, стройный, угрюмого вида человек лет пятидесяти, с насмешливо неодобрительным, когда снимал очки, выражением глаз — драматургом. По советским понятиям они жили хорошо, однако оба непримиримо критически относились к советскому обществу. Они гордились Израилем и высмеивали советскую помощь арабам. В разговорах с нами они подчеркивали свое еврейское происхождение, правда, я подозреваю, что не особенно распространялись об этом в обществе русских. Из произведений Марка мало что можно было понять о его личных чувствах. Когда я заговорил с ним об этом, он очень смутился и довольно неуклюже отказался дать мне почитать что-нибудь из своих вещей: «Разве можно по опубликованным произведениям судить о том, что на самом деле думает советский писатель», — сказал он. Я заключил из этого, что Марк — не из тех, кто часто вступал в решительную борьбу с цензурой. Он испытывал боль, главным образом, от самоцензуры, приспосабливая свои произведения к официальным требованиям, хотя несколько раз жаловался на то, что цензура кромсает его работы. «Я готов отказаться от всего, — говорил он мрачно. — Эта постоянная игра в слова и борьба из-за каждой ничтожной фразы; чувство, что все равно никогда не будешь «принадлежать» к этому обществу; идиотская секретность в нашей жизни — все это ужасно».
Во время сталинских репрессий Марк потерял отца, и его преследовала мысль, что возможно наступление нового страшного периода реакции. Он хотел узнать мое мнение по этому вопросу и поделиться своими худшими опасениями. Таня переходила в разговоре от горьких замечаний по поводу некомпетентности и цинизма театральной среды к выражениям любви и гордости за русскую культуру. Марк намекал, что он хотел бы уехать. Таня считала, что это было бы самым лучшим для детей — сына студенческого возраста, талантливого лингвиста, и дочери — подростка, интересующейся театром. Они настойчиво расспрашивали нас, стремясь выяснить как можно больше конкретных подробностей. Семья жила в непрестанных колебаниях. «Жизнь в Израиле не усеяна розами», — говорил, бывало, Марк, а затем, исходя из моих критических комментариев относительно жизни на Западе, переносил и на Израиль, и на Запад всю накопившуюся горечь, которую он обычно изливал на свою страну. Но по крайней мере этот человек был достаточно эрудирован, чтобы хоть знать, что трудности существуют везде. Он предсказывал, что евреи на своем опыте убедятся в невозможности абсорбции в Израиле. Когда от некоторых уехавших и поселившихся в Иерусалиме евреев начали приходить письма, выражающие разочарование, он воспринимал их как подтверждение своей правоты, хотя, казалось, это причиняло ему боль. Косвенно он давал понять, что действительно повлияло на его решение остаться в России. Хотя этот человек знал английский и немецкий, у него не было уверенности, что в его возрасте он сможет начать новую жизнь. Кроме того, он боялся, что после подачи заявления о выезде власти заставят его ждать разрешения несколько лет, и он окажется между небом и землей, без работы. «Я чувствую себя смертельно уставшим, — признался он мне как-то в ночном разговоре. — Поэтому я решил остаться». Этим, как мне кажется, он на свой манер хотел сказать, что его страх перед неизвестным слишком велик, как и его привязанность к комфортабельному убежищу, которое он построил для себя в советском обществе.