Он взял за правило засыпать исключительно на моем плече. Длинные волосы щекотали мне грудь и шею, дыхание согревало ключицу, и это было такое блаженство – сжимать его в объятьях заботливым, защищающим жестом; я думал, что ему нужен защитник и заступник, и от внешнего мира, с детства не слишком доброго к нему, и от него самого, от того страшного внутреннего зверя, что рвался наружу в минуты гнева, пугая меня и заставляя недобрым словом поминать всех оборотней на свете.
Я просыпался к десяти, валялся полчаса в постели, вспоминая каждый миг ночи, проведенной с Куртом, слова, жесты, интонации, я смаковал все это как букет коллекционного вина и улыбался, и чуть не плакал от счастья, и грустил оттого, что нужно ждать до вечера. Потом командовал себе подъем, потому что не имел права раскисать и мечтательную идиотскую улыбку считал недозволенной роскошью. Я умывался, завтракал вместе с Тимом, выходил на прогулку в дальний сад за грядой. Звонил Курту, трепался с ним о всякой ерунде, старательно избегая сложных тем, вроде кто и как, и по кому скучает, кто кого хочет и каким способом: подобные фантазии ни к чему хорошему не приводили; потом я подключался к сети и погружался с головой в работу до тех пор, пока Тим за шкирку не вытаскивал меня пить чай.
В первую неделю случались, и довольно часто, приступы неизбежной хандры, когда я шел к морю и стоял над обрывом, глядя на беснующиеся волны. Я думал о Мериен, плакал о ней, мне становилось не по себе при мысли, что я принес ее в жертву своему зыбкому счастью, не добровольно, но так решили некие высшие силы, принявшие мой выбор, пощадившие Курта. Я не был мистиком, никогда не был, но последние события просто приводили меня к подобным выводам; и тогда я задумывался, правильно ли я выбрал, ведь долгие месяцы меня упорно сталкивали с этого бесперспективного пути.
Я сказал правду Курту, возможно, я скверно объяснил тогда, но Мериен была моим другом, не просто возлюбленной, невестой, пациенткой, но другом, единственным человеком, которому, так уж сложилось в моей жизни, я доверял до конца. Этой прекрасной женщине я мог доверить что угодно, любой секрет, любую тайну, любой, самый страшный порыв моей души, и мог простить ей все прегрешения, абсолютно все, иногда я думал, что будь она маньяком, я простил бы ей и это, помог бы уйти от закона, и покрывал бы ее, и прятал, и мстил за ее обиды.
Впрочем, я и мстил за ее обиды, хотя точно знал, что маньяком она не была.
В этом была разница между любовью к Мериен и любовью к Курту: вокруг милорда изначально было слишком много тайн, чтобы довериться самому, а Мериен была хранительницей моей судьбы. Все было так сложно, у меня внутри была пустота, мне хотелось выть в голос от этой потери, я стоял над сумрачным зимним морем и плакал, и разговаривал, и умолял простить меня, вернуться, не оставлять меня одного, наедине с самим собой; и когда становилось совсем плохо, я начинал рассказывать морю обо всем, что со мной происходит, и в рокоте волн ловить ответы своей погибшей невесты. Она переживала за меня; теперь, когда ей стало открыто многое, она боялась и пыталась предупредить, помочь, но, увы, убитый горем и ослепленный счастьем, находящийся на самом обрыве, раздираемый противоречивыми эмоциями, я не слышал ее призывов к осторожности.