К середине перегона поезд набрал немыслимую с точки зрения юноши скорость. За окнами тонко пели черные провода — во всяком случае, юноше казалось, что это поют именно они. Тонкими детскими голосами.
А потом стеклянная дверца ни с того ни с сего ударила его по лицу, да так, что на глаза навернулись слезы, а нос моментально наполнился горячей кровью. Поезд затормозил так резко, как никогда не тормозят уважающие себя поезда.
Кто-то упал. На абитуриента навалился здоровенный полицейский, возвращающийся с ночного дежурства, а на полицейского свалилась сухощавая женщина в джинсах. Опрокинулась чья-то сумка, по полу покатились вперемешку яблоки, тюбики помады, коробочки лекарств; ничего этого юноша не видел — весь вагон, казалось, навалился на него, вдавил в стеклянную дверцу, сейчас расплющит в лепешку…
Заплакали, перекрикивая друг друга, дети. Изощренно выругался полицейский, и все мужчины, бывшие в вагоне, отозвались более или менее крепкими ругательствами.
— Метро, так его растак…
— Дрова везет, сволочь?!
— Откуда у него руки растут, у мерзавца?
— На палец наступили, блин! Палец сломали, я это так не оставлю, я ему чего похуже переломаю…
— Тихо, детка, сейчас поедем… Сейчас выйдем, ну его, на автобусе поедем, тихо, тихо…
И тогда абитуриент, все еще не отлипший от стеклянной дверцы, услышал разговор в кабине. Глухим сдавленным голосом говорил машинист, металлическим раздраженным — его многочисленные собеседники из динамика.
— Двадцать седьмой, что у тебя, что у тебя?..
Неразборчивый ответ.
— И на ручном тоже? Не открывается?
— Двадцать девятый…
Отчаянная ругань.
— Двадцать седьмой, слушай меня внимательно…
— На рельсах!.. Ой мама… Мамочка…
— Двадцать седьмой?!
Возбужденные голоса, говорящие разом. Тяжелое дыхание; снова ругань.
— Двадцать седьмой, спокойно. Спокойно, ты меня слышишь?..