Он, Спасский, стоит, оказывается, ближе всех к морю. И теперь за спиной Ермолина, будто по мере смещения фокуса, проявляются остальные.
Писатель без шапки, его седые волосы чем-то неуловимо повторяют ритм морских волн, тоже подернутых сединой. У него глубокое, значительное лицо человека, уже постигшего то начало мудрости, которое напрочь обнуляет всю предыдущую жизнь, не оставляя пути для отступления. И он точно знает, куда идти дальше. Это хорошо.
У маленького студента капает из разбитого носа кровь, он не замечает ее, и рубиновые капли оставляют на коже две четкие параллельные дорожки. Высокий студент стаскивает с головы остатки драного чулка, и видно, что на его лице прочерчен точно такой же кровавый рисунок. Будто инициация или жертва. Мужчина в камуфляже остался в маске, но теперь она почти не выделяется на его лице под ровным слоем серо-коричневой пыли, придающей его милитарному образу финальную штриховку, подлинность, завершенность. Человек в полиэтиленовом комбинезоне только один — обтекаемая, полупрозрачная фантастическая фигура, — и Спасский с беспокойством оглядывается, но тут же видит и второго, веснушчатого, тот как раз сбрасывает разорванную в тонкие полоски оболочку, словно высвобождаясь из кокона. Широко расставив ноги, стоит высокий ролевик, размашистые полосы глины стушевали чужеродную пестроту его пестрого костюма, органично вписали в пейзаж. Второй, приземистый и грузный, размазывает по небритым щекам что-то бурое, слишком яркое для грязи и темное для крови. У него светлые, совершенно детские распахнутые глаза.
Не изменилась только девушка. Маленькая, коренастая, отважная. Она хочет взять высокого за руку — но передумывает, не берет, а просто становится рядом, точно в центр безукоризненной мизансцены.
Все они живы. И все прекрасны.
Спасский проводит ладонью по волосам и опускает глаза, оглядывая себя: что-то в нем есть неправильное, разрушающее ко всем чертям непостижимый режиссерский замысел. Нащупывает на груди узел перевязанного крест-накрест нелепого бабьего платка. Узел намок и набряк, развязать его невозможно, и Спасский резким движением разрывает шерстяную ткань. Ветер, неизвестно откуда возникший ветер, подхватывает обрывки, на мгновение отбрасывает их за спину, где они трепещут, как крылья, — и несет дальше, над странным морем, вдаль, в никуда.
— У нас получилось, — говорит писатель. — Я не знаю, каким образом — но получилось, вы же видите. Идемте дальше.
Они идут.
Спасский шагает вдоль самой кромки моря, миллиметр в миллиметр, и море колышется и перетекает рядом, не выходя из невидимых границ. С другой стороны идет, стараясь попасть в такт, догнавший его Ермолин.