Светлый фон

Ого-го, подумал он, на сей раз они взялись за дело всерьез. Правда, он не знал, откуда возникла эта мысль, что это за «дело»; не знал пока, и кто эти «они».

Это война

В тот самый миг, далеко на западе, в штате, название которого начинается с «I», Рассел Айгенблик, Лектор, собирался встать со складного стула, чтобы обратиться к еще одной громадной толпе. В руках он держал небольшую колоду карт, отрыжка во рту отдавала красным перцем (снова цыпленок по-королевски), в левой ноге, чуть ниже ягодицы, пульсировала боль. Он сомневался, что ему сегодня стоило выступать. Тем утром, в конюшнях его богатых гостеприимцев, он вскарабкался на лошадь и не спеша проехался по небольшой огороженной площадке. Позируя фотографам, он выглядел, как обычно, молодцевато, но опять же, как обычно в эти дни (некогда он был выше среднего роста), недомерком. Затем ему предложили пронестись галопом по полям и лугам, таким подстриженным и гладким, что лучших ему не встречалось. Не стоило. Он не объяснил, что в последний раз ездил верхом столетия назад; с недавних пор ему не хватает духу для таких рискованных замечаний. Он задумался о том, помешает ли хромота с должным изяществом взойти на подмостки.

Как долго, как же долго, думал Айгенблик. Это не потому, что он бежал от работы или страшился связанных с нею испытаний. Его паладины старались облегчить ему задачу, и он был им благодарен, но жалкое нынешнее амикошонство, похлопывание по спине и прогулки под ручку оставляли его равнодушным. Его никогда не заботили церемонии. Он был человеком практическим (или полагал себя таковым), и если его народ — который он уже считал своим — хотел от него именно этого, что ж, ладно. Человек, который без жалоб спал среди волков Тюрингии и скорпионов Палестины, уж как-нибудь не ударит лицом в грязь, когда приходится ночевать в мотелях, обхаживать стареющих устроительниц приемов и спать урывками в самолетах. Иногда только (как теперь) необычность его долгого путешествия, слишком уж недоступная пониманию, вызывала скуку; великий сон, столь ему привычный, напоминал о себе, и Айгенблику хотелось снова склонить тяжелую голову на плечи товарищей и закрыть глаза.

При одной этой мысли веки его начинали смыкаться.

А затем возникла, прокатившись из начальной точки во всех направлениях, та самая штука, которую ощутил или услышал Оберон в Городе: штука, на миг превратившая мир в переливчатый шелк или же показавшая под другим углом его переменчивый, как у тафты, рисунок. Оберон принял эту штуку за бомбу, но Рассел Айгенблик знал: это не бомба, а бомбардировка.