Светлый фон

Следующих я пропустил. Желудок внезапно включился и потребовал закрытия старых счетов. К счастью, здесь был клозет и он был открыт.

Когда я вернулся, какой-то друг Сёмы, маленький, с утомлённым лицом (возможно, футурист и уж точно кокаинщик), читал по бумажке:

ну или что-то вроде того. Кажется, это называлось «Утверждение Ла».

Не дождавшись ни хлопков, ни свиста, друг Сёмы сошёл к другим друзьям Сёмы, что-то тихонечко бубукая.

Другой назвал себя неоклассиком и прочёл душные стихи о Пане и Дафне. Он спутал Пана с Аполлоном, а Дафну превратил не в лавр, а в тростник, из которого Пан сделал флейту. Всё же в этих стишках что-то было. Мне запомнилось:

Ему немного похлопали. Вскочила женщина, непричёсанная, некрасивая. Она шепелявила:

Дальше в стишке были всякие нецензурные слова, стилизованные на восточный манер. Это никого не смутило. Меня тоже нет. Мне было томно.

Уж не помню, кто это был, он читал такое:

Некий господин с греческим именем – все называли его «Пиря»[69] – читал стишок про кинематограф, в духе Маяковского:

Не знаю, почему я это запомнил – и почему не запомнил остальное. В памяти торчит только: «улетайте подобру-поздорову на Таити». Всё это было старо и пошло, как Игорь-Северянин или конституционная монархия.

Наконец, вышел Фиолетов. Голосом, которым можно забивать гвозди, прочёл он двустишие:

Это было как пощёчина. Я только не понял, кому Фиолетов дал её – друзьям Сёмы, мне, судьбе, себе самому? Что-то с ним не так, решил я – что-то не так с этим Натаном Шором, более известным как Анатолий.

Принесли арбуз, сладкий, медовый. Я разрывался между Идой и арбузом.

+ + +

Прыщавый появился незаметно: вот не было его и вот он, здрасьте.

Он был выше меня. Прыщи его были колоссальны, невероятны. Это были вулканы, огромные, багровые: – они покрывали всё. Сразу стало понятно: девственник. Даже больше, чем я, если такие сравнения возможны.

На нём было золотое пенсне и фрак. Фрак был самый настоящий, довоенного тонкого сукна. Пенсне, вероятно, нет: стёкла показались мне плоскими, фальшивыми.

– Магнезий Заветренный, поэт, болен, – быстро и тихо сказала Ида. – Внебрачный сын банкира Натанзона. Искусство любит, – зачем-то сообщила она отдельно.

Прыщавый тем временем обвёл взглядом комнату. И в ней заметил почему-то меня.

Он прошёл сквозь людей, сквозь всех друзей Сёмы – именно сквозь, – и молча протянул мне листок дорогой мягкой бумаги, исписанный бисерными буковками. И издал звук, мычанье отдалённо напоминающий.