Светлый фон

Взором своим я проследовал вдоль всей долгой размашистой обезианией длани. К изумленью моему, некая сейсмическая сила, казалось, налетает с неба и сокрушает ея – лепя на ея месте изящную женственную конечность; гладкую кожею, с нежнейшими пальчиками. Однакоже все равно худую и не омытую вонью Аушвица, но благоухающую ароматами «Вечер в Париже» и «Франжипан Ярдли».

– Начинаю изъясняться, яко еврей. – Сей голос был невротично сладок, заунывен от горестей и красот. – Думаю, может, я и есть еврей.

– Сие легко. – Тон мой был гладок, когда извлекал я опустелую трубку свою из уютных пределов Джессина ануса. Но по-прежнему прижимал ея к себе, не желаючи уступать божественность ея – либо же мягкую кляксу плоти ея – на дольше, чем было необходимо. Ибо прикован я был к ней цепями природы, волшебным снадобьем и фашистскою властию.

С того дня, когда она бывала в моем обществе, я больше был в ней, нежели вне ея.

– Могу ль я поцеловать веки твои и стать твоим дыханьем, – повторил я, и некая флатуленция подчеркивала мои слова; однако Джесси вняла мелодьи голоса моего, когда я выдвинул его на обсужденье в ея ухо, опрометчиво и буйно, а также пропитавши тем, что обычно еще и более того.

Я прогуливался и распалял манду Джесси под своею дланью. Ея слоеные складки розовой удрагоценненной кожи, ласкаемые моими гладящими перстами, шевелились, словно мириады голодных келпи в неспокойной лагуне. Столь жаждало тело ея моей любви, что клянусь – ея клиторы лизали мне кончики пальцев. Я же, со своей стороны, сдавался ее требованьям.

– Изыдь, Иуда.

Сие внедрил я, аки единственную каплю крови в океан.

Хранительство – штука личная.

Скрежет костей не унимался. То, что утаено Природою, было по сему приятному случаю бестрепетно до крайности, и еврейский ангел двигался в такт сливочным изверженьям Джесси, тщась стать первородным имбирным мясом Искупителя.

Из того прожорливого скопища еврейских костей воспелась Силвиа Плат – аки призрак-опекун. Она возлегла и прижалася дерзко наго предо мной. И я тут же отделился от возлюбленной моей, дотянувшися слепою дланью себе за спину. Мои персты (все еще влажные от Джессина гнезда) сомкнулись на «Дитяти» – моей бритве навыворот, весьма предпочитаемом орудье инсургентов. Ея клинок-жевун по-прежнему блистал воспоминаньем о пролитой еврейской крови, а я уж хлестнул гладким взрезом, что не достал до цели на несколько ярдов.

«Дитяти» предпочитаемом

– Ставлю тебе огузок и дюжину по сему поводу, – воззвал я с енергичностию трубочиста, однакоже по-прежнему милостиво и манерами благородственно.