Светлый фон

Туман, бурый, как пробка, прибавлялся к сценам хаоса подо мною, и когда дребезг небесных машин – кондитерских евреев – обмахнул, пылая, весь двор, я проследил за перемещеньями худого хасида, в чьих объятьях угнездилось малое дитя. Отделившися от соотечественников своих, сей еврей целенаправленно вздернул себя и ношу свою на крышу зернового амбара одного из скотских стойл и смятенно уставился вверх на меня – и не сводил с меня глаз несколько протяженного времяни.

В конце концов он заговорил, и слова его отзывали холодом в вихре пламени, однакоже были сверхъестественно слышимы во всем етом гаме.

– Мы готовы умереть, Небсени[38]. – Сие обрушил он на меня едва ль не разговорчиво, а поскольку глаголал он ровным гласом, сие задело струны.

– Поскольку ныне я готов разделать ваш пиджак, сие ваша единственная опция, – рек я, располагая длани свои так, чтоб обнимали они мне спину.

– Сын мой пойдет первым. – Еврей тяжко сопел открытым ртом, поднося к горлу дитяти клинок некоторой протяженности. Бусины пота ясно виднелись на челе его. – Что выращено в кости, угаснет во плоти.

– А вам-то каков прок, сударь, отнять жизнь у собственного чада, кой лишь заблуждался – и предложил свою жизнь, дабы спасти вашу? – Сие допустил я из воздуха и, надеюсь, придал новую деятельность бездеятельному духу его. – И дабы сообщить вам более бодрой уверенности в той услуге, что я намерен вам оказать.

предложил свою жизнь, дабы спасти вашу?

Спелость – мое все, ветр забвенья, ароматный от Кровь-Помойной. Еврейский вьюноша, чье лицо, как различал я, невинно было от греха жизни, тесно прижимался отцом его к листу серебряного рифленья. Легкий взбрык пейсатой главы указывал на стиль, противоречивший дисциплине лика его. С малейшим колебаньем и присогнув колено, плеснул он лезвьем по горлу сына своего и расхохотался мне, как естьлиб я пожрал сам его мозг.

– Сим объявляю всем заинтересованным сторонам… – Я опустил руки, притиснувши себе локти к бокам моим, словно сижу я за столом; одну кисть возложил я на влажный клинок у себя в кармане брюк; тот ощущался хладом на моем бедре. – …что я никогда боле не попрошу взглянуть на ваше еврейское лицо, естьли хоть раз не нанесу достойный разрез; а сие – величайшее проклятье, коему я могу обречь сам себя.

Затем подле меня оказался Томми Морэн – улыбка Авраама озаряла черты его, сам же он покручивал в толстом кулаке факел.

– Невозможно отрицать, – хихикнул он, – наружный воздух Лондона жёсток, жесток и отвратителен.

– Посторонитеся и дайте дорогу весьма взбудораженной личности, – отчитал я Томми, звуча развлеченьем в словах своих, яко говорил бы я собрату своему по любови к крови. – Место дайте, реку я, – или платите цену.