Светлый фон

– Что ж, – сказал Кадмил, – думаю, больше не увидимся, так что прости за всё.

– Буду молиться за тебя Аполлону, дружище, – сказал Акрион серьёзно.

Они обменялись дексиосисом – рукопожатием, по которому любой эллин узнает другого эллина. Кивнув на прощание, Кадмил пошёл к воротам.

Афины готовились встретить утро. Дождь кончился, воздух был тих и нежен. Предрассветный сумрак пах влагой и землёй, морем и мрамором, золой потухших очагов и оливковыми листьями. Каждый вдох был сладким, как глоток только что выжатого виноградного сока, ещё не тронутого брожением.

Кадмил спустился с Царского холма, оставил позади узкие, вымощенные черепками улицы спящего Коллитоса. Акрополь исполинской окаменевшей волной чернел в вышине, и над ним тусклым золотом мерцали два пятна: наконечник стрелы Аполлона и гребень шлема Афины. Деревянные мостки, проложенные вокруг Акрополя, гудели от шагов Кадмила. Над головой проплывали навесы, в щели между досками заглядывала луна.

Память оживала. Раскрывалась, как крылья новорождённой бабочки, только что покинувшей кокон. Обретала краски, росла в глубину.

Мать звали Иола, Иола. Она ткала шерсть и лён, вышивала кайму по краю: волны, спирали, двойные спирали, аканты, листья, диковинных зверей. Двумя, тремя, четырьмя цветами. И она пела, всегда пела за работой. Маленький Кадмил устраивался у её ног и слушал, играя. Тогда-то и запомнил песню о кошке с собакой, которые решили помириться. Иола знала ещё много песен. «Мели, мельница, мели», «Вакханки танцуют», «Ласточке двери открой», «Черная земля», «Мирина», «Потерянный щит». Взрослые песни, и говорилось в них о взрослых, непонятных вещах – о вине, о мужчинах и женщинах, о море, которое называли почему-то жестоким, о войнах и смерти. И, конечно, в каждой песне было про любовь. Про любовь он слушать не любил и не представлял, кому это может быть интересно. Другое дело – про кошку с собакой.

Отца звали Паллант. Он слыл отличным гончаром, и к тому же – вазописцем. Выводил вначале на круге простые чаши, незамысловатые конусы, раструбы. Оставлял в погребе подсохнуть, обрести первую силу. Затем соединял меж собою, промазывал швы, выглаживал стыки, уговаривая глину стать киликом, гидрией, кратером. И глина слушалась, превращалась в сосуд. Спустя пару дней Паллант брал кисть и рисовал лаком силуэты тел, щиты, узоры, полосы. Ставил в печь, вынимал через сутки. Подолгу рассматривал почерневший после обжига лак и звонкую багровую основу. Если оставался доволен – наступал черёд красного лака для одежды, глаз, брони. Наконец, последней ложилась белая краска: белилами в Коринфе рисовали женское тело, не тронутое загаром. И ещё – птиц, ярких, как снег.