Они стояли среди лежащих яков, черневших на снегу замшелыми валунами.
– За что? – спросил Анненков.
– Прошу, не надо объяснений. Прежнего уже не будет.
– Я ни в чем не виноват. Предатель не я!
– Но кто?
– Не знаю. Почему это непременно должен быть я?!
– Папа́ думает, если ты и раньше входил в соглашения с бароном, то и в тот раз … это могло быть …
– Входил в соглашения? Но я делал это ради государя, ради вас!
– Я знаю … знаю. Папа́ думает, что и в тот раз ты сделал это ради нас, но вышло так, как вышло … и Павел погиб, и все это случилось …
– Господи!
– Только не думай, что папа́ велел сказать тебе это. Нет. Это я тебе говорю как есть. А он велел передать глубочайшую благодарность за все, что ты сделал для нас, и … просил больше не искать встречи с ним …
– А ты? А сестры? Гоните меня?
– Прости …
Она заплакала и убежала. Анненков брел через лагерь, думал: неужели то Небо, под которым они выжили вместе, не сплавило, не срастило их навечно? Разве можно просто оттолкнуть его после Неба?
Так он думал тогда, а теперь понял: дело вовсе не в том, что они подозревают его в предательстве. Нет. Они просто устали от него.
Жизнь никогда раньше не баловала мичмана Анненкова такой свободой: были деньги, еда и крыша над головой и много-много свободного времени. Впервые за последние годы, да что там – впервые в жизни Анненков был полностью предоставлен себе: никому не подчинялся, никуда не мчался, никого не спасал, никого не убивал. Когда время нечем заполнить, его не существует. Не было ни настоящего, ни будущего – осталось только прошлое, а в прошлом только война. Беспричинно и бестрепетно вспоминал он тех, кого потерял, и тех, кого убил: Юровского и Медведкина, государыню и Алексея, Тыманчу, Рысь, Лиховского и Каракоева, поручика Хлевинского и Пожарова, и того безымянного пассажира, которого волокли за ноги по насыпи на станции Даурия, – всех в одном ряду. И ни печали, ни сожаления, ни раскаяния – просто лица, голоса, застрявшие в памяти. Бесчувственность, а вернее, безмятежность, с какой он думал о погибших, не то чтобы смущала его, но занимала. Кого-то он любил, кого-то убил, а теперь все едино? Поначалу он объяснял себе это душевной усталостью, потом собственной подлостью, но скоро понял, что просто не отделяет себя от них. Он с ними в одном ряду. И неважно, что тело еще мается в радужной оболочке реальности. Этот мыльный пузырь легко протыкается одним выстрелом.
Еще он думал о девочке Нине, рисовавшей пожары, и о ее горящем доме …
Он встал и пошел от дворца среди карликовых горбатых деревьев.