– Вы вот смеетесь над ним… – начал он.
– Простите, – перебил я, – но мне Дунин смешным не кажется.
– Ну, тем не менее: иронизируете над его традиционализмом, над этим культом прекрасного прошлого, хотя гуманистические сентенции от вас, с учетом вашего опыта и рода занятий, слушать смешно не менее…
– Прошлое лживо: оно всегда прикидывается таким, чтобы нравиться настоящему. И дело не в гуманизме, – ответил я. – Мне могут быть безразличны, неприятны, противны даже отдельные персонажи – и да, безразличны и неприятны настолько, что я могу их убить. Но мне претит, когда один человек низводится до позиции бесправной скотины, а другой признается высшим существом, неподвластным закону и справедливости.
– Ну хорошо, предположим, вам плохи традиционалисты, но и так называемая либеральная мысль не смогла дать ничего, кроме идеологии постоянного веселья и потребления. И если говорить, что традиционализм сводит человека на позицию скотины, пригодной только к смерти от труда или на войне, то либерализм идет дальше, и превращает человека в скотину бесполезную, не трудящуюся, не сражающуюся, чуждую героизму и страданиям, но только бессмысленно жрущую и веселящуюся на бесконечно длящемся раблезианском карнавале. И есть очень большой вопрос, что более унижает человеческое достоинство: идеи, ради которых он согласен становиться пушечным мясом или тягловым животным, или вовсе безыдейное потребление; готовность отдать жизнь ради хоть какого-то смысла или бессмысленное существование в ожидании смерти от ожирения мозга.
В экономических стимулах самих по себе нет ничего плохого; плохо, если других нет. Архаизация ценностей, которую мы сейчас наблюдаем, это ответ на консьюмеризм. Есть жажда смыслов, свойственная человеку, но новых не находится, и вот, приходится возвращаться к старым. Человечество похоже на змею, которая временами сбрасывает шкуру, делает это с болью, страданием, кровью, но на новой коже проступает все тот же узор. Это вечная цикличность реставрации патриархально-военной культуры просто потому, что ничего другого у этого биологического вида нет и не может быть. Чтобы поменять это, нужно изменить человека, сделать его совсем другим…
…Я смотрел на фон Зильбера: он как будто и сам странно изменился сейчас; то ли выпитое было тому причиной, то ли долгие разговоры, то ли тема беседы тронула внутри его нечто неведомое, обыкновенно скрытое ото всех. Все было вокруг таким же, как раньше: вычурность кабинета, пустота за окном, аляповатая пышность парадного портрета, сладкий дух вин и портвейна – но Аристарх Леонидович и выглядел, и звучал сейчас как-то спокойнее, без обыкновенно свойственной ему демонстративной фанаберии и пустого позерства.