Светлый фон

Помнил, как потерялся от счастья, когда Настя сдалась под его ухаживаниями. Как дождалась его после зимовки, приняла со слезами кольцо (его глаза тоже были на мокром месте), согласилась променять свою независимость на домашние хлопоты. Как по-молодому она любила раньше, а потом… отцвело что-то, начало увядать. После сладости пришла горечь. Он понимал это, но соглашаться не хотел.

Старался гнать подальше мысли о том, что она была рада его последней экспедиции, его отъезду. Будто не провожала, а отправляла, чтобы с чем-то разобраться. Он долго не сознавался себе, что подозревает ее в измене. Вот и сейчас, лежа в кабине тягача, поежился – и правда знобит, упрекнул себя: нет никаких доказательств, это ведь его Настя, его лучик света…

За неделю до отплытия они были в гостях, Настя не разлюбила ходить в гости, быть в центре внимания, и это даже нравилось ему до того вечера – ведь она его, только его, пускай любуются, завидуют! Но тогда в огромной квартире среди двух-трех десятков гостей оказался какой-то режиссер. Высокий, с физиономией киноактера (может, сам себя и снимал) – такие легко очаровывают женщин и легко пренебрегают ими; таким не надо бороться. Он, этот смазливый режиссеришка, не отлипал от Насти, и она звонко, недостойно смеялась, а потом, в такси, улыбалась чему-то тайному, смотрела в черное ночное окно машины, не слышала мужа, была далеко. Словно что-то случилось, разделило их…

Не потому ли ее письмо было излишне пропитано любовью, пересолено, переперчено нежными словами, будто Настя уже не знала, что писать, и выплеснула на бумагу все застоявшиеся остатки, воспоминания о прошлых расставаниях…

Не смей думать об этом! Не смей!

Но как не сметь?.. Как увильнуть от ее прощального взгляда, от уставших зеленых глаз, грустных не оттого, что он уезжает, а от недосказанности, вынужденности. Этот взгляд вытекал из другого – отражения в ночном окне. Куда она смотрела, когда писала письмо, которое он забрал с собой на ледовый материк, которое перечитывал каждый день? В какое из своих отражений заглядывала – в новое или старое? Или пялилась в аспидную глубину?

И неправда, что в трудном походе не остается места сомнениям.

«Уже не засну», – понял Люм и стал выбираться из спальника.

 

 

Чтобы порадовать, хоть как-то приободрить ребят и начальника, Люм испек пирожки с черносмородиновым вареньем. Всю душу вложил. Но завтрак прошел уныло, никто не шутил, думали о чем-то своем. И ни слова похвалы, будто и не заметили, что съели. Люм отнес пирожки Семенычу, но тот выплюнул первый же кусок: «Черви!» Гера выпроводил Люма из «Харьковчанки».