Светлый фон

— Нет! — сказал Уолтер, стараясь принять уничтожающий вид. — Человек, наши счета, пожалуйста!

«Счета? — подумал Тони. — Я бы сказал, счет! Да, эти господа живут по средствам!»

— Нет, — сказал Уолтер задумчиво, тоном скорее печали, чем гнева. — Я не буду больше задавать никаких вопросов. Я целиком не одобряю того, что вы делаете, Тони, и не одобряю потому, что это указывает на полное отсутствие у вас дисциплины. Вижу, что вы во власти какого-то сентиментального каприза в поисках свободной жизни. Но это лишь обрывок беспорядочных эмоций, а при длительном опыте вы откроете, что эмоции, приведенные в порядок, всегда много лучше своей беспорядочной разновидности. Что бы вы ни думали, но жизненные и общественные формы должны соблюдаться. Почему бы вам не поверить в общественный порядок, не подчиниться ему и не поддерживать его?

— Ах, — произнес Тони, собирая сдачу и беспечно оставляя чаевые, размер которых заставил нахмуриться Харольда. — Это звучит как символ веры, Уолтер. «Во что я верю», сочинение Холла Фейна. Однако это не моя вера. Подобно мистеру Пеготти[179] я отправляюсь по белу свету, чтобы отыскать свою Эмили. И моя Эмили — это ежедневное и ежечасное ощущение того, что я живу как человеческое существо, а не как бессмысленная пешка. Итак, прощайте!

II

II

Годом или даже несколькими месяцами раньше Тони был бы расстроен такой встречей с Харольдом и Уолтером и тем, что они ему говорили. Он терзался бы этим после, сомневаясь в себе, спрашивая себя, не были ли они в конце концов правы? Теперь же он уже через десять минут выбросил навсегда из головы и их самих, и их взгляды. Конечно, они были мудры, в меру мудрости своего мира, но не его мира. То, что они говорили и чувствовали, затрагивало Тони только поверхностно, оставляя самую сердцевину совершенно незадетой и нетронутой. Это наполнило его чувством ликования, словно он открыл, что он теперь неуязвим, а то, что его считают глупцом, ровно ничего не значит. Если самонадеянно претендовать на роль дурака ради Господа Бога, то во всяком случае можно решиться стать дураком ради жизни.

 

Весь остаток дня Тони много думал об Эвелин, переживая настроение какой-то обособленной нежности. Оглядываясь назад — быть может, с оттенком обычной тенденции идеализировать людей и переживания времен юности, — он считал, что Эвелин обладала таинственными свойствами прелести, которые принуждена была скрывать от мира. Своим прикосновением она была способна сообщать — как трудно находить нужные слова! — напряженную физическую жизнь, которая была настолько утонченнее обычной жизни, что ее следовало бы назвать «божественной». От прикосновения Эвелин слабое пламя его жизни вспыхнуло ярким светом, как это бывает с пламенем, когда его из обычной атмосферы переносят в кислород. И это было тем переживанием, которое вместе с другими помогло Тони установить для себя образец того, чего он желал от жизни. Тони было интересно узнать, развилось ли это свойство в Эвелин до полной зрелости, или же оно затоптано, поскольку общество старается затоптать его у всех молодых. Довольно мрачно подумал Тони о своей упрямой, все время проигрываемой борьбе, которую он принужден был вести годами, так что лучшая часть его жизни была истрачена на то, чтобы вернуться туда же, где он был в двадцать лет, и притом с какими ранами!