О чем же я говорил? Ага, о твоем Косте. Он привез кучу фотографий — ты их хорошо сберег. Какая-то вечеринка тридцать лет назад — мы хохочем, веселимся. Кто это фотографировал? Смешные любительские снимки. Не перебивай… Потом субботник — грузим кирпич. Потом на лыжах. На военных занятиях. А дальше, дальше? Как все это вдруг для меня оборвалось — и уже я на улице, и уже на мне тавро недоверия, и уже я — ничто. Во всем институте один ты знал меня давно, знал моего брата, родителей. Земляки! И ты молчал. А потом мы случайно встретились на улице и ты стал горячо уверять меня, что твое молчание было, собственно говоря, проявлением наибольшей заботы обо мне. Могли бы сказать, что твоя поддержка основывается на беспринципных приятельских, земляческих соображениях, — и это только повредило бы мне. А еще ты говорил, что должен был прислушаться к голосу коллектива, нельзя противопоставлять себя целому коллективу. Это же открытое проявление мелкобуржуазного индивидуализма.
Так ты говорил? Я все, все помню. И странное дело: я слушал тебя и не мог найти ни единого слова, чтобы возразить. Коллектив. Решительность и непримиримость. Принципиальность превыше всего — долой личные соображения… Разве я сам не твердил это ежедневно? Слова были высокие, выше наших голов, они гипнотизировали. И я уже верил, что твое молчание было чистым золотом.
Я смотрел на снимки, которые привез твой сын. Мы с тобою рядом, ты обнимаешь меня за плечи, мы смеемся… Что ты говоришь? Сороконожка? Правда ли у нее сорок ног, или это только такое название?.. Замолчи! А где же кофе? Ведь я просил кофе. Что это за гнусная гостиница, где все белым-бело?..
Гипноз! Слова, которые вызывают автоматическую реакцию… Знаешь, где я избавился от этого гипноза? На фронте. Там тоже был коллектив. Но каждый должен был еще быть бойцом. Каждый, и не иначе. Должен, если надо, под минами тащить раненого товарища. Должен, если надо, залечь у пулемета и прикрывать отход своей роты. Иногда с напарником, а иногда и один. И уже знаешь, наверняка знаешь, что больше не увидишь ни друзей, ни родной матери, и что десяток пуль из немецкого автомата — это еще если повезет! Потому что страшнее — ранение, плен. Я один — и никаких слов! Зачем слова — высшая правда в этом пулемете, с которым я должен прикрыть отход целой роты. Я уже не увижу их — ни живых, ни мертвых. Захлебываюсь смертельной гордостью — я один, один, а их сто! И никто не шипит из-за угла, что я ставлю себя выше коллектива. Тут нет темных углов — вот мой окоп и немцы начинают атаку.