Сведущие люди рассказывали, как Кира командовала примирением: «Созвала их и говорит: «Тодираш, Георге просит у тебя прощения… подай ему руку, чтоб поцеловал. — Тут хохмач малость приврал: рука у Кофэела полгода была в гипсе. — И сразу к Кручяну: «Эй ты, хулиган, целуй страдальцу руку!» Кофэел мямлит: «Да я простил, ничего мне не надо!» А чертова баба свое: «Как не надо? Пусть выкладывает денежки! Сказано, не он тебе будет штаны в нужнике расстегивать. Помалкивай, ирод, а то обоих в каталажку отправят!»
Верить людской молве? Говорят, позже с милиционером мировую распили, иначе почему заявлению не дали ход?
О драке с Кручяну в селе толковали со знанием дела, благо Тоадер лежал в больнице, Георге его навещал, а где сыщешь таких прилежных «судей», как не в больнице?
Уже на следующий день, говорили, Кручяну топтался под окном и бубнил: «Прости, баде Тоадер, прости, ради бога!»
Ни в какие ворота не лезет — изувечить человека и у полуживого просить прощения. По селу затрезвонили: Георге всю ночь простоял на коленях! И на другой день пришел, и на третий… Кофэел еле дышит, а Кручяну плачет под окошком и передачи носит. Потом к нему привыкли, и «дебошир» стал навещать старика в палате, как отца родного. Таскал домашнюю снедь, даже бутылочку как-то припас по случаю. Посидит-посидит на постели у Тоадера, вдруг наклонится и целует гипс на руке, будто собачонка лижет палку, которая ее побила.
Кое-кто начал жалеть Георге: надо набраться мужества, чтобы распинаться перед мямлей Кофэелом, которого забодал трехдневный ягненок. А Кручяну уходил из больницы сгорбившись, и кадык его прыгал, как стрелки у весов.
Дед после его визитов был сам не свой, тоже плакал, сморкался, — оба они с Кручяну выглядели недорезанными ягнятами, — шаркал по палате взад-вперед и бормотал:
— Братцы, так болит у меня… Да нет, не эти ребра, не проклятая рука. Больно, что он никак не утешится. Стоном человек стонет: «Что мне с собой делать, баде? Совсем пропал!» Говорю: «Я же простил, Георге, чем тебе еще помочь?» — «Какая помощь, — говорит. — Места себе не нахожу, обидел тебя, дедуля, ни за что ни про что… Плохо мне, пропасть под ногами разверзается, и я падаю, падаю…»
Кофэел подпирал спиной белую стену палаты:
— У кого язык повернется осудить Георге?
Растерянно смотрел на замурованную в гипс руку, словно искал ответа: «Подскажите, бинтики-марлечки…» Его голова, длинная и гладенькая, как спелый кабачок, мелко-мелко дрожала, выцветшие синие глаза подслеповато жмурились:
— Не обо мне речь, люди добрые, мы-то помирились. В ту ночь, как пришел он под окно, я его и простил, теперь не знаю, как врача с милиционером утихомирить. Уголовщина, говорят, документы для суда собирают. А если судья не простит? Я решил — все возьму на себя, скажу: упал с дерева. Хотел привязать пугало на черешню, птиц отгонять, сорвался, упал, и два мои ребра, рука…