Степан вытянулся лицом.
— А, правда, почему? Помню, была же и повестка. Его год, знаю, воевал. Да и в трудармию брали…
Прасковья усмехнулась.
— Степонька-а… Кому ж охота безо времени-то на тот свет… Это разве самый уж последний горемыка на свои земные дни махнет рукой. А мой Лукьян не живет, а праздничат. Половников через врача оставил дома. Неспособный, вишь, Лукьян… Вот так. Устала я, сынок. Верчусь, как белка в колесе, никакова мне роздыху с этим хозяйством. Одно, что работа, а потом и о тебе заботушка состарила. Ушел ты на фронт, так я утром и вечером на колени перед иконами падала, молила Бога оставить тебя живым…
— Все так и веруешь, мама?
— Тем и жива, сынок! Чем, как же жить без веры?! Сколько я боев со своим Лукьяном из одних только икон выдержала. Из горницы в избу перенесла, а через порог — этова не жди!
Степан полнился теплой жалостью к матери. Тихо, с холодной угрозой в голосе заверил:
— Я покалякаю по душам с батей. Не тронет он больше тебя, не да-ам!
Прасковья с робкой надеждой взглянула на сына.
— Хорошо, как оборвал бы ты предел горя моево, моих долгих слез. Но, Степа, разом-то не наступай на отца. Ево не укротишь наскоком, сразу-то не проймешь словом — много грешен и перед Богом, и перед людьми. Не знаю, простится ли ему… Ох, трудно будет Лукьяну домовину приподнять для вечной жизни, ой трудно. И тово я, жена мужняя, боюсь давно. Бог долго терпит, да больно бьет!
8.
Вчера плакалась сыну Прасковья, а нынче в небольших километрах от кордона Закутина открывалась перед всем мыслимым миром другая женщина.
Что странного! В ту горевую пору во всех-то пределах отчей земли ежедневно, ежечасно жалобились миллионы матерей и жен. В гнетущем страхе, в слепящем отчаянии, в светлой надежде и мудром раздумье открывали они глубины своих душ, кто Богу, кто смятенному разуму, кто своему ближнему или просто отзывчивому встречному. Жалобились, слезно просили и выговаривали самое потаенное, самое сокровенное, самое болевое — искали у всех добрых сил понимания и заступы от того зла, от той страшной напасти, что зовется в миру войной.
Это верно, что для всех людей земли уготованы одни радости и одни беды. Но также верно и то, что каждому отдельному человеку, назначенной личной судьбой с ее великим таинством неповторности, выпадает только его скорбь, только его личное счастье. Свое невеселое выговаривала Дарья Гавриловна.
Порадоваться она уже успела. Как же, сын, сын с фронта идет!
Однажды в этой самой дорогой для матери радости размечталась даже: прогонит лед на Чулыме и вот он явится, ее Андрюша. Как всегда к первому судну, что открывает навигацию, сойдется весь поселок, и смотрите, любуйтесь, добрые люди: стоит он, сынонька, на палубе белого парохода молодой, красивый, да еще и яркие ордена на груди…