Светлый фон

— Рябой, — спросил я, — или рябоватый?

Шустров обомлел:

— Что значит быть при ваших высокополитических знаниях! Вы уже догадались. Именно не рябой, а рябоватый.

Петр передал обрывки разговоров между жандармским полковником и его посетителем, схваченные им на лету. Я его наводил на подробности, на приметы. Все складывалось к предположению, что с жандармом встречался махаевец Сенька Вытряхай.

Я решил свести Петра с Василием, пока тот в Москве. Уговорились, как и где им встретиться и как со всей осторожностью довести разъяснение этого дела до конца. А Василию я решил рекомендовать держать связь с Тимофеем и ничего решающего без Тимофея и меня не предпринимать.

Женщины на стол поставили тарелку с разделанной селедкой.

— Царица закусок, — сказал одобрительно Петр и поднялся уходить.

— Куда же ты, Петюша? — огорчился Бескозыречный.

— Пора заступать к кабинетам.

— Петр Евграфович, поди, господской пищей натешены — нашего брезгают, — заметила Луша.

Петр жгуче оскорбился:

— Неужели, Лукерья Степановна, я в ваших глазах искариот и иуда, чтоб свое, наше променять на буржуйское! Чуждо, чуждо мне все их пышное мишурство. Мы даже на это и не глядим или глядим с отвратом… Не ручаюсь, как другие, а я таков. Есть, конечно, и среди половых, которые душу свою оплевали, осквернили и перед господами не считают себя за людей. А я, клянусь вам, ненавижу богатых кутил смертельным ядом… и, как говорит религиозный пророк в стихах Языкова: «Окаменей, язык лукавый, когда забуду грусть мою и песнь отечественной славы ее губителям спою».

Лукерья, ничего, видно, не поняв из взволнованной тирады Петра, неожиданно запричитала:

— Я вдова, мы с Афоней сироты, нас легко обидеть… А вам, Петр Евграфович, грех так на меня клепать — «язык лукавый»… Не до лукавства нам, вы лучше нам помогите, чем попрекать…

— Да это не тебя, Луша, я буржуазию и господ попрекаю!

— Ну ладно, ладно, — успокаивающе сказал Бескозыречный, — иди уж, Петруха, а то еще что ляпнешь не в струну. Я и то ничего не сообразил, про что ты нашумел сейчас.

Шустров волновался, он спешил в свой ресторан, как никогда, наверное, не спешил раньше. Его душа ликовала: еще бы! — он делает святое дело, помогает революции. Это ликование так и струилось из его умных, чистых серых глаз.

За столом Фрол повел неторопливую беседу:

— Очень к разу все вышло-то с вашей ночевкой. Спрашивает товарищ Клавдия: «Можно ли, говорит, у тебя, товарищ Фрол, нашему товарищу переночевать?» — «Когда?» — говорю. «Нынче», — говорит. Вот нынче-то и в самый раз… У нас тут в двух каморочках две семьи селились. Теснота! Взгляните, полати мы с сыном приладили, а то к ночлегу прямо хоть наваливай людей на полу, как поленья, а вчера, случись, целая семья выехала. Мужа на кладбище отвезли, а жена с троими детьми закатилась в деревню — детей пока что деду, бабке на руки сдать. «Значит, — говорю товарищу Клавдии, — полный простор, только разве вот Лукерья на их место, но ведь двое их с мальчиком, а тех было пятеро…» И потом товарищ Клавдия сообщает: «Это товарищ Павел». Я, конечно, всей душой… И говорю жене: «Товарищ Павел мне друг-приятель, на митинге у нас был и объяснял, что пятый год вернется… А ведь нам на все лады твердили: и не думать и в уме не держать, не вернется, уплыли ваши красные деньки… и как чуть что, так рабочему кулак к рылу: «Это тебе, сукин сын, не пятый год, возьмем за шиворот — да навынос». А Павел от партии нам объяснил, что можно вернуть пятый год общей силой. У меня сердце от этих слов, веришь, загорелось. Говорю жене: «Авдотья, такой человек ко мне придет, устрой ты мне праздник». А жена у меня — чисто клад, другой такой в поднебесье не найти и не сыскать… видите, на столе… даже селедка…