– По-остой, по-сто-ой, товарищ! – провопил Лепендин. – Тута все в своем уме и в разуме. С миром надо говорить сурьезно, мир – тебе не сполком. Ты послушай, какое дело. Местность у нас не хлебная, занятие больше огородное, садовое тоже. Лиха в нашем хозяйстве хошь отбавляй; бедность, морковь одна да картошка. Хлеба мы сами не видим. А с нас требуют хлебом. Как быть теперь? Земля, выходит, вольная, хрестьянская, а между прочим хрестьянин…
Щепов отстранил Покисена, взялся за окопные рамы и крикнул:
– Давайте-ка, землячки, отложим разговор до завтра.
Ему навстречу рванулся гулкий галдеж. Он хотел захлопнуть окно, но с обеих сторон в рамы вцепились толстые, крепкие пальцы.
– Это что же? – прокричал он резким своим, точеным голосом. – Насилие?
Покисен сказал жене непонятное слово. Она отозвалась по-русски:
– Я заперла.
– А это как они желают, – заорал кто-то в темноте.
И сразу черные растворенные в ночи кусты шелохнулись, двинулись к окнам, и в мутном свете, падавшем в темень из окон, засветились десятки неподвижных глаз.
– Сход наказал востребовать новый закон, чтобы не прятали, и, значит, продотряды снять.
В задней комнате запищал маленький Отти, к нему бросилась жена Покисена. Клавдия Васильевна схватила Щепова за локоть и пробормотала:
– Алексей, мужики… они нас…
– Перестань! – обернулся Щепов и показал кивком на диван.
Покисен прислушивался к писку ребенка, лицо его каменело, он уставился в окно потупевшим взглядом, потом твердо шагнул вперед:
– Граждане крестьяне! Обращаюсь к вам последний раз. Предлагаю немедленно разойтись по домам, а завтра утром прийти сюда для обсуждения ваших вопросов с товарищем Голосовым.
Из-за галдежа, с новой силой рванувшегося в окно, вынырнул пронзительный голосок:
– Покеда не выдашь закона – не уйдем!
– Не уй-де-о-ом!
Щепов дернулся в темный угол комнаты, схватил прислоненный к стене кинематограф, поднес его к окну и принялся устанавливать аппарат объективом наружу, в сад.
– Молчи, – шепнул он Покисену.