— Таким красавцем вернулся из теплых краев, — не здороваясь, встретил он товарища.
От болезненного, обостренного внимания Дробыша не скрылось выражение лица его давнего друга: уж кто-кто, а он этим своим тяжелым лицом умел владеть не хуже иного признанного актера. А сейчас не сумел…
— Такие мы явились к вам, Никита Иванович, — сдерживая слезы, ответила за Дробыша жена.
Никита Иванович встретился с ней взглядом и, ничего не сказав, грузно поднялся с кресла, закрыв собой полстены. В сравнении с ним Дробыш показался… Правда, никаких сравнений сейчас быть не могло, хотя, когда они были еще молоды, Дробыш не однажды укладывал Никиту Ивановича на лопатки…
— Давай, брат, раздевайся, садись и докладывай все по порядку, — приказал Никита Иванович, мало надеясь услышать что-нибудь обнадеживающее.
Он так мысленно ему и сказал: «Боюсь, брат, что опоздали мы…» Вслух же обратился к жене Дробыша:
— А вы, Зоя Амосовна, как вы цветете там под сенью пальм?
— Не напоминайте мне о тех пальмах, Никита Иванович, — не сдержалась она, помогая Дробышу раздеться. — Может, если б не они, ничего бы этого и не было.
Ей и правда из-за тех пальм теперь хотелось в крик кричать. Она так противилась их переезду! Оставлять такой город… Такую квартиру… И ехать неизвестно куда и зачем — от детей и внуков, жить среди незнакомых людей, которым ни ты сам не нужен, ни они тебе… Сколько спорила с ним, и плакала, и грозила, что не поедет. Да как бы она не поехала? И что бы делала она без него, прожив всю жизнь за ним как за каменной стеной? Всю жизнь она знала: куда иголка — туда и нитка… Но такая иголка и такая жизнь ее устраивала. Даже когда она догадывалась или знала наверное, что иголка… Это тоже случалось… Потому-то к тем постылым пальмам потащилась она за ним, по-женски стращая слезами и угрозами. Но ее угрозы остановить его не могли. И ничто уже не могло остановить и удержать его тут. Тогда ему казалось только одно: чтобы жить, он должен как можно скорее уехать отсюда.
…Никита Иванович мыл руки, а Дробыш смотрел на его напряженную спину, могучую красную шею, и его томила щемящая боль: куда девалась его собственная сила? Где и в какой момент он споткнулся так несчастливо? И почему так ожесточенно и долго моет руки и молчит его старый друг?
Но теперь, когда Никита Иванович, привычно сосредоточась, выслушивал и выстукивал его на холодной жесткой кушетке, застеленной белой простыней, Дробыш уже, как ни пытался, ничего не мог ни прочесть, ни угадать — лицо Никиты Ивановича было непроницаемо.
Измучив Дробыша и сам измучившись, хотя со стороны этого никто и не заметил бы, Никита Иванович бросил скорее Зое Амосовне, чем самому Дробышу: