Последняя наша беседа состоялась совсем недавно, но тон в отношении охранника заметно смягчился.
Я больше не злобствую и не упорствую, но Гена по-прежнему обескуражен.
Смятен, кандалами прикован к сотням специальных и общепринятых правил и норм, подчиняться которым обучен на протяжении жизни.
А более — ничему. Ну да и Бог бы с ним.
Кандалы — однако ж — тянут свое.
— Там провожающие.
Про-во-жа-ю-щие.
Забытое теплое слово.
И немного щемит в груди: пустой перрон, такой же чистый, как теперь бескрайнее поле Шереметьева, и легкая туманная дымка витает вокруг — прощальное дыхание минувшего дождя.
А в ней — люди.
В допотопных, набрякших влагой макинтошах, блестящих пластиковых накидках с капюшонами, у женщин — кокетливо схваченных у талии узкими ремешками. Кое-кто — совсем по старинке — в непромокаемых плащ-палатках цвета хаки.
Но все — с зонтами. Уже ненужными.
Неуклюжие, все как один, они мешают прощаться.
А все и так и без того суетливо, скомканно, бестолково.
И главное наверняка так и не будет сказано, зато про всякие глупости — горячие пирожки в верхнем пакете и соль в баночке из-под пилюль — станут кричать еще долго вслед уходящему поезду.
И долго, остервенело замашут платками.
И вот уж локомотив растаял в дымке, оставив после себя острый запах мазута, чего-то еще — чему названия никак не придумают, но всем хорошо известного: мимолетного, вокзального.
И грустно будет ступать восвояси, не слишком старательно переступая лужи, независимо от возраста и близости того, кто только что растворился в туманной дали.