Мы проезжаем мост и оказываемся в другом городе. Я заламываю пальцы, долго решаюсь, но говорю:
– Пап, прости… мы хотели тебе сказать, правда…
Отец сжимает руль, но молчит. Я знаю, он всегда так делает: пытается успокоиться, а потом уже разбирается. Но я так не могу, не могу сидеть с ним рядом и не понимать, о чем он думает.
– Все не так, как сказала мама! – всхлипываю. – Я его люблю, мы встречаемся…
– Господи! – рявкает отец, ударив по тормозам. Я еле успеваю выставить перед собой руку, чтобы не впечататься в приборную панель.
– Твою мать! – кричит он и бьет ладонями в руль. – Черт! Замолчи, Белинда! Закрой свой рот! Ничего мне об этом не говори! Ничего, ни слова, иначе поедешь к матери!
Я вжимаюсь в кресло. Пытаюсь усмирить дрожь в теле. Мы стоим прямо посреди дороги, отец не съезжал на обочину. Он громко дышит, приглаживает волосы, закрывает глаза. Когда успокаивается, снова набирает скорость. Оставшуюся поездку до его дома я не произношу ни слова.
* * *
В кармане пиджака Тома я нахожу пачку сигарет. Она полупустая, с зажигалкой внутри. Открыв окно в спальне, в которой отец сказал ложиться, я курю. Окна его квартиры выходят на одну из главных улиц Сан-Франциско. Ночь, я смотрю на трамвайные пути и темную дорогу, уходящую по холму высоко вверх.
Завернувшись в пиджак, я засыпаю. Запах Тома успокаивает, укутывает теплом. Я почти спокойна. Я не у матери, меня не избили. Отец не отправит меня в лечебницу, и я смогу вернуться в Окленд.
Утром выяснятся, что папа не собирается отпускать меня на свободу. Он закрывает квартиру на ключ и уходит. Сначала я безуспешно пытаюсь выбраться, а потом начинаю злиться.
На кой черт надо было увозить меня от матери, чтобы потом все равно закрыть?! Почему они вечно хотят меня контролировать?! Я была уверена, что так поступит мама, но не папа…
От злости я начинаю метаться по квартире. Хочется что-нибудь разбить, как-то насолить ему. Но такие вещи моего отца не трогают. Зайдя на кухню, я замечаю бар. Вот это уже интересно.
Я внимательно осматриваю содержимое, а потом вытаскиваю оттуда бутылку с самым старым виски. На этикетке стоит две тысячи третий год. Отлично, просто замечательно. Я беру стакан и иду в гостиную. Как будто я буду сидеть паинькой, если он запрет меня на замок. Как будто не смогу устроить неприятности в закрытом помещении. Плюхнувшись на диван, я вскрываю бутылку и наливаю. Потом пробую – такое же отвратительное дерьмо, как и все остальное виски.
Выпив несколько стаканов, я чувствую тревогу. Опьянение словно щелкает переключателем у меня в голове, и в мыслях остаются только наркотики. Где-то в солнечном сплетении возникает желание, а во рту скапливается слюна. Я встаю и поднимаюсь на второй этаж, а там иду в отцовскую спальню. Начинаю рыскать по ней, а потом плавно перехожу в ванную.