И тут я наконец расплакалась. Я плакала о своем растоптанном стремлении к счастливой жизни с Эдмундом. Из-за «щадящего заточения» при дворе собственного сына, к которому прибегли, чтобы я своими поступками уже никогда не смогла всколыхнуть политическую жизнь Англии. Я буду крепко-накрепко связана с окружением Юного Генриха, намертво прилипну к нему, точно омела к яблоневой ветке. Сердце мое было разбито, и я совершенно упала духом.
– Не плачьте, Екатерина. Вы еще так молоды…
– И что толку? То, что я молода, означает лишь, что мне придется провести больше времени узницей в удушливом коконе респектабельного одиночества. Из которого мне ни за что не вырваться. Ведь получается так, верно?
Женится ли Эдмунд из любви ко мне, рискнет ли сделать это без высшего соизволения? Это был вопрос, ответ на который мне был необходим. Вопрос, который я не смела задать. Но на деле оказалось, что это и не нужно: епископ Генрих сунул руку в складки своего рукава и извлек оттуда сложенный листок бумаги, скрепленный печатью Бофортов.
– Эдмунд просил передать вам вот это, дорогая моя Екатерина. Там он все объясняет.
Когда я прижала письмо к груди, слезы на моих глазах еще не высохли. По сочувственному изгибу губ епископа я догадывалась, что это, скорее всего, прощальное послание от Эдмунда. Я подождала, пока мой гость допьет остатки вина из кубка и уйдет, – напоследок он сообщил мне, что должен ехать в Рим в надежде получить там кардинальский сан, поскольку его позиции в Англии сильно пошатнулись и о прежних амбициях речь больше не шла, – и только после этого сломала печать и начала читать. Я не хотела раскрывать свое разбитое сердце перед священнослужителем, заботившемся лишь о собственных интересах, и потому раскрыла письмо, только когда осталась одна. Лучше узнать самое худшее в одиночестве. Письмо было коротким, а почерк – достаточно ровным, чтобы я могла его разобрать.