– Но он
– В чем еще, кроме стихов?
– Во всем: в спорте, в учебе… просто как человек…
– Оставим последнее на вашей совести, – он порывисто, с грохотом, придвинул свой стул поближе и сел. – Итак, спорт. Вы вряд ли можете это помнить, но в детстве ваш брат был очень болезненным. Когда в школе затевался футбольный матч, его никто не хотел брать в команду. Потом он немного окреп, стал играть в теннис, но быстро его забросил. В Хатчингсе[45] увлекся крикетом, но судя по тому, что имя его не мелькает в газетных сводках, успеха не имел. Это все, что касается первого пункта. Мне продолжать?
– Нет, – язык словно одеревенел и плохо слушался. – Зачем вы это делаете?
– Затем, чтобы вы перестали наконец тащить на себе этот труп.
– О чем вы говорите?..
– Адриана, – ответил он коротко. – Адриана Фоссет.
Делия решила, что ослышалась; наверное, усталость и спиртное сыграли с ней злую шутку. Надо уснуть, подумала она; уснуть и проснуться, тогда все это развеется, как ночной кошмар.
– Довольно уже обманывать себя! – прогремело над головой, и Делия в испуге открыла глаза. – Вы думали, отец вас полюбит? Ради этого вы хотели учиться на врача – чтобы заменить ему сына? Или ради себя самой?
Ей почудилось, что она сходит с ума. Он не может этого знать. Никому на свете она не рассказывала об Адриане, об отце, о своих сокровенных мечтах.
– Не надо, – только и сумела вымолвить Делия. Она вся сжалась; табуретка стала скамьей подсудимых, станки казались орудиями пыток. Но она ведь ничего не сделала!
– Поймите же, это ненормально, это какое-то извращение. Даже если он был трижды талантлив, его не вернуть. Черт возьми, у вас есть жизнь, так живите ею! Бросьте эти игры в Адриану.
Делия хотела выкрикнуть: «Вы ничего не поняли! Он давал мне силы!»; но в горле встал комок, и она выдавила полушепотом:
– Кто вам рассказал?
– Никто, – буркнул Джеффри. – Это и так заметно. У вас даже голос менялся, и вы начинали нести всякую чушь…
Наверное, она выглядела такой беспомощной, что он умолк; чиркнули по полу ножки стула, придвигаясь еще ближе, и пальцы коснулись щеки.
– Вам больно, я понимаю. Но это надо сделать раз и навсегда. Знаете, как отрывают бинт, присохший к ране: одним махом. Надо потерпеть чуть-чуть, а потом все затянется.
Обида все еще жгла изнутри, но не было сил протестовать; а может, ей просто хотелось, чтобы эти чуткие руки подольше задержались на ее щеках; и – да – чтобы опустились потом к шее, стянутой тугим воротничком блузки. Затеплился воздух около губ; язычок пламени, нежный и трепетный, коснулся ее, и она вспыхнула, и пошла плавиться, как свеча. Стало шатко, непрочно: встанешь на ноги – подломишься; и в то же время – надежно, как никогда прежде. Руки Джеффри заключали ее в магический круг; весь он был бархатный, гибкий, ловкий, и она теряла голову – ту самую голову, которой встряхивала решительно, когда была Адрианой. Теперь Адриана истекала кровью – а может, это она сама истекала, сочилась, слабея с каждой минутой? Ах, не все ли равно, если это так сладко – умирать.