— В больницу и я могу сходить, да только доктору все равно на ваш берег не попасть. Сам по последнему льду проскочил.
Самусеев долго такую обыкновенную весть воспринимал, все хукал в трубку, словно матерился на непонятном языке, прежде чем сказал обычное в таких случаях:
— Ну ладно…
А что ладно — ни тот, ни другой не знали. В тыловой заштатной больнице и всего-то один настоящий доктор, остальные или фельдшера, или недоучившиеся девчонки, из эвакуированных студентов, да и те со дня на день ждут отправки домой.
— Если вкруговую, сотня верст наберется, Федор. Неделю к тебе кружить. Никто не отпустит на неделю доктора. Знаешь, что в больнице делается?
— Знаю, знаю, не учи ученого!
— Да погоди ты, не ругайся. Вот разгонит лед, можно и на лодке будет. Недолго осталось. Море так через колено и ломает, сам там был, видел…
— У Айно? Как они?
Максимилиан Михайлович покашлял, помялся, но таиться не стал:
— У Айно. К ним пока вода не пришла, церковь-то в стороне от стрежня. Но ты гляди, не проспали бы они…
— Да что у меня — сотня гляделок? Во все стороны, как у гада какого? Я вот брошу этот чертов колхоз, жену в охапку схвачу и уеду.
— Погоди, Федор, — терпеливо слушал его Максимилиан Михайлович. — Никуда ты не уедешь, никуда не уйдешь… Ребятишек-то сколько вокруг тебя?
— Четверо, пятый вот нарождается… не народится никак…
— Вот видишь. Чего на санках, пока можно было, не привез Марысю?
— Не хотела, в голову себе вбила… Если, говорит, помирать, так лучше дома.
Максимилиан Михайлович помолчал, но сказал то же самое, что и раньше:
— Да погоди ты… со смертью-то. Может, есть там у вас повитуха какая?
— Что повитуха, ей доктор нужен!
Трубку кинули, как пощечину влепили. Конечно, в таком положении ни о чем другом и речи быть не могло. А поговорить с Федором Самусеевым надо было крепенько, ой как крепко!..
Он и сам понимал, что не без хитрости живет председатель Самусеев и одной рукой более или менее держит колхоз. Но хитрость хитрости рознь; всякий сейчас изворачивается, как может и как умеет, главное-то — людей от голодной смерти спасти, хоть на карачках, но довести их до дня победы, который не за горами. И хоть донос тот писан полоумной женской рукой, выбросить его Максимилиан Михайлович все равно не мог, а мог разве что попридержать в столе. Он покопался среди бумаг и брезгливо, как учитель чистописания, стал разбирать корявые строчки. На чистой вполовину, с мясом выдранной книжной странице карандашом было накарябано: