Светлый фон

— Видите? Лекарство им уже не поможет. Им хлеб, молоко, масло нужно. Есть оно у вас, масло? Ах, нету! Тогда уходите с глаз моих долой!

Получив и вторую оплеуху, Максимилиан Михайлович о злополучном письме вовсе забыл, а спустя некоторое время позабыл и про жену Самусеева, — эти районные бедолаги в сотню глоток ему кричали. И он сделал то, что делать не имел никакого права: пошел на маслозавод и собственноручно завернул подводу с баклагами, которую отправляли в Череповец, для госпиталей и таких же больниц, наверно…

Надо было видеть лицо доктора, когда он подкатил к крыльцу — бледный, как смерть, но с пятью полнехонькими баклагами.

— Засудить могут, — сказал доктор, но медлить не стал: молоко понесли по коридорам, а скоро и кружки радостно зазвенели.

С пустой подводой и с пустой душой возвращался Максимилиан Михайлович из больницы. Теперь, когда дело было сделано, ему стало жаль и Мяксу, и свою хлопотливую должность, в которой и пробыл-то всего какой-то месяц…

2

Лежать Марысе было темно. Спальня занимала левый задний угол, самый темный, — кому там светить? — и ныряли туда, как в прорубь, зажмурясь. От дверей ее отделяла дощатая переборка, от красного угла — поставленный в торце широкий старинный буфет; только сверху, по-над буфетом, и пробивалась узкая полоска света. Вполне достаточно, чтобы голову не сломать. В темени пробирались, блаженно посмеиваясь, за переборку, в темени просыпались, невольно и зябко позевывая. Все! Другого назначения, как услаждать усталое тело, спальня не знала. Так было со дня сотворения этой избы Кузьмой Ряжиным и так оставалось все время.

Теперь же Марыся лежала там день и ночь, узкой щели под потолком ей явно не хватало. Днем ее, правда, Федор выносил на закорках в красный угол, клал там на лавку, но она все чаще при этом охала: ох, не надо, мол, Федя милый, не надо!.. Ну да, не надо, а что же ей день-деньской в темноте делать? Одна у нее забава и забота оставалась: ковер. Марыся сквозь стоны иногда говорила: вот закончу да и рожать можно. Но в самый тот день, как покончила с ковром, Федор и бегал звонить Максимилиану Михайловичу, просил врача. Хуже и хуже становилось Марысе. Как говорила скотница Василиса Власьевна, сорвала она пупок, теперь жди выкидыша. Типун ей на язык! Девятый месяц пошел уже, авось и дотянет…

Дни разыгрались весенние, светлые. Федор даже одно окно выставил, чтобы солнца побольше в избу вливалось. Да только все равно оно застревало в горнице, на кровать к Марысе не попадало. И Федор решил: надо передвинуть спальню в передний угол, поближе к свету. Легко сказать! Неподъемный березовый буфет с помощью всей ребятни, не исключая и Саньку, кое-как оттащил к следующему простенку, освободив для спальни одно окно, а как быть с переборкой? Одним концом она держалась у подпорожной стены, другим была приколочена к буфету. Тут дело ясное: отрывай и заново городи. Да чем нарастить в таком случае переборку? Во всей деревне, не только у них в доме, не осталось порядочной доски и на гроб — четыре года никто не пилил, не стоял с продольником на козловых станах. Пилы и те поржавели. Федор пошутил: разве что единственную руку на козлы забросить, а нижний держак ногой дергать! И надо же, из горькой его шутки вышел толк, Юрий-большун вдруг предложил: «А что, дядь Федь, я ежели подергаю». Федора хоть и ударило в плечо это чужое «дядь», но слово ряжинского мужика он взял на заметку. В ближайший же свободный вечер, пользуясь долгим солнышком, выволок на завалинку двухметровую продольную пилу и принялся скыркать напилком. Один конец в расщелину крыльца засунул, другой зажал коленками, так и подвигался вдоль пилы. На этот железный скрип выскочил Санька, предложил: «А я, кали ласка, подержу». Помощь от него невелика, а приятно, вроде как и дело быстрее пошло. Пила не слишком была затуплена, только поржавела, наладили за один вечер.