– Я тоже об этом думал, – говорит Эван. Он соскальзывает со стула ко мне на пол и кладет лондонский дневник на стопку. – Романовы отправили все пожитки в Англию, когда узнали, что их увозят из Царского Села. Это то, что она получила в Лондоне. В Берлине и Париже она начала новые дневники. Очевидно, их она и привезла в Нью-Йорк.
Мы обсуждали, как это было опасно, соответственно, настолько дневники были для нее важны.
– Но дневники из Тобольска и Екатеринбурга, – продолжает он. – Вероятно, после расстрела она их не видела. Семью просто согнали в подвал посреди ночи, у нее не было ни времени, ни повода брать их с собой. Они остались в Ипатьевском доме.
– И были уничтожены, – говорю я.
– Скорее всего.
Представляю красноармейца, лапающего тонкую бумагу, смеющегося над написанным. Он показывает это приятелю. Сжигает дневник. Бросает его в шахтный ствол вслед за изуродованными телами семьи и телом невинной крестьянки, чья кровь на его совести, как и на совести убивших ее белых.
Может, это и к лучшему, что у нас на руках нет этих дневников, что нам не придется читать последнюю жуткую запись Анастасии, наблюдать за ее неведением, незнанием ужасов и предстоящего жуткого пути. Интересно, каким было ее последнее слово в дневнике перед тем, как мир разрушился?
– Это конец, – печально говорю я.
Опускаюсь перед сундуком. Вокруг меня дневники различных оттенков голубого, коричневого, красного, зеленого, украшенные золотой каемкой и простые, совершенно непримечательные. Они одновременно обычные и необычные.
Эван вздыхает:
– «А остальное – ржавчина и звездная пыль».
– Кто это написал?
– Владимир Набоков.
– Сделаешь мне одолжение? – спрашиваю я.
Эван опускается рядом со мной.
– Конечно.
– За все это время я ни разу не слышала русского языка. Можешь мне почитать? Не перевод, сами ее слова.
Он склоняется над стопкой дневников и выбирает самый ранний, от 1913 года.
– «Снова снег», – начинает он.
Я прислоняюсь к нему и позволяю воображению рисовать картинки по звучанию его голоса.