Он слушал Силантия, выпятив обветренные губы. Значит, не соглашался. Молчал из уважения к старику.
Она подоткнула с обеих сторон кроватки одеяльце в накрахмаленном пододеяльнике. Присела в ногах у сына. В горле першило. Точно бы речной песок попал туда. Хотелось откашляться.
Нюра изведала это состояние. Тут не откашляешься. У Нюры першило в горле от мыслей, беспокоивших ее — что уж там скрывать! — не первый год. Она гнала их от себя, эти мысли. Но они были сродни тряпичному мячику на резинке. Чем с большей злостью Нюра отшвыривала их от себя, тем стремительнее они возвращались.
«Тоня — чистая душа. От нее подлости не жди… Но с чего это Александр каждый раз ради Тони в лепешку разбивается? От Чумакова оборонял. Понятно… Но грозиться на жилищной комиссии, что от своей комнаты откажется, коли Тоне не дадут? И вот сейчас. Молчит.
Хорошо бы Тоня замуж вышла…» В ушах Нюры возник резкий Тонин голос, исполнявшей частушку о знакомых ребятах со стройки, которые, по Тониному уверению, для любви негожи. Вначале их надо хорошенько «побить-поколотить, образовать, потом любить…» Тоня часто пела эту частушку в клубе своим наиболее навязчивым ухажерам.
«После Шурани все ребята для нее негодящие. Свет он ей застил. Может, ей и впрямь лучше уйти на другую стройку? Нашла бы там свою судьбу».
Нюра придвинула ширму поближе к кроватке; подбежав к окну, оперлась коленом о подоконник, распахнула створку окна и высунулась на улицу, вдыхая открытым ртом сыроватый воздух.
— Сухота! — Она отмахивалась от мужа, который тащил ее за руку от окна. — Ох и сухотина у нас, Шураня! Как в Каракуме…
В той же квартире, на пропахшей дымком кухне, у стола, отскобленного ножом добела, сидел Гуща. Перед ним стояла огромная закопченная сковорода. Гуща насаживал на вилку сразу по нескольку кружков картошки поподжаристее, объяснял своей невестке Ксане, маленькой, круглоголовой, в желтоватом переднике в сбитом на затылок платочке, похожей на только что вылупившегося утенка:
— Положи на эту сковороду, на всю нашу ораву, две мерзлых картофелины. Как в войну. Мы, родные, не станем; друг у друга последний кусок изо рта рвать?
Ксана сновала от плиты к столу, наливала чай, нарезала хлеб, наполняла доверху масленку, мыла горячей водой тарелки. Склонившись над мойкой, заметила кротко:
— Обижать-то других негоже.
Гуща ударил ладонью по столу, вилка и нож зазвенели.
— Обижать? Тебя вон жизнь заобижала до того, что ты по квартире не ходишь, как все, а летаешь на пальчиках, слово, вымолвишь — вроде прощения попросишь:
«Я не помешала никому?», «Можно мне конфорочку зажечь?».. А нас обидели как? На всю жизнь… Тихона братец, Зот Иваныч, нам шкодил-шкодил. А его за это, шкоду, вывели на орбиту. Спутником, можно сказать, вознесся… Огнежка, помню, узнала — на ней лица не было. «Нет, говорит, дядь Вань, правды на земле».