«За окном лютый мороз и солнце. Он поднимает голову: — Я пишу протест против бесчинств чехов — они отбирают паровозы у эшелонов с ранеными, с эвакуированными семьями, люди замерзают в них. Возможно, что в результате мы все погибнем, но я не могу иначе. Я отвечаю: — Поступайте так, как Вы считаете нужным»[235].
«За окном лютый мороз и солнце.
Он поднимает голову:
— Я пишу протест против бесчинств чехов — они отбирают паровозы у эшелонов с ранеными, с эвакуированными семьями, люди замерзают в них. Возможно, что в результате мы все погибнем, но я не могу иначе.
Я отвечаю:
— Поступайте так, как Вы считаете нужным»[235].
* * *
Дальнейшее малоинтересно для политической истории, ибо гибель «Колчакии» не могло уже остановить ничто, а приказов Верховного всерьёз уже не слушал никто, однако портрет нашего героя нуждается ещё в нескольких штрихах.
Конфликт с чехами замяли, и Колчак кое-как ехал ещё месяц, но теперь министры и генералы стали разговаривать иначе. Совет министров требовал созыва Земского собора, т. е. законодательного парламента, а Колчак хотел ограничиться Земским Совещанием, власти не имеющим. Правительство в Иркутске согласилось и на это, поскольку Совещание могло стать властью де-факто, но Колчак медлил и здесь.
«Разногласие произошло из-за трёх евреев», которых он не хотел включать в состав Совещания, — вспоминал его управляющий делами Георгий Гинс, известный правовед. Но, полагаю, вопрос, как и финский, лежал глубже: Колчак не ждал от депутатов ничего, кроме вреда.
Ещё в начале 1918 года адмирал писал в дневнике (т. е. в письме к Тимирёвой): или демократия захлебнется, или «её утопят в её же крови. Другой будущности у неё нет». Обосновывал он это «законом глупости чисел», заимствованным тогда же у знакомого полковника японского генштаба:
«Решение двух людей всегда хуже одного, трёх — хуже двух и т. д., и наконец уже 20–30 человек не могут вынести никаких разумных решений».
«Решение двух людей всегда хуже одного, трёх — хуже двух и т. д., и наконец уже 20–30 человек не могут вынести никаких разумных решений».
Можно теперь возмущаться, можно, наоборот, видеть в его словах гениальное провидение, но только никогда в Омске он один ничего не решал — всегда вершил дела рой советников. А вот теперь пришло время испытать мудрость единицы, то есть самого себя, Александра Васильевича.
* * *
21 декабря, вечер. Эшелон Верховного, после многодневной перебранки с чехами в Красноярске, прошёл за три дня 400 вёрст (в нартах случалось ехать быстрее) и, вкатив в Иркутскую губернию, снова застрял — нет паровозов. До Красноярска он шёл восемью составами, чем вызывал издевку союзных генералов — дескать, вчетверо больше, чем у покойного императора. Не видали (или не хотели видеть), что адмирал вёз отнюдь не свиту (каковую всегда возил второй царский поезд), а золотой запас России, отставшие от правительства службы и, конечно же, беженцев. Их было безнадёжно, бесконечно много, и чтобы двигаться, их конечно же надо было бросать; но они вновь и вновь облепляли собою адмиральские составы. Тут были чиновники омских ведомств, раненые, больные, старые знакомцы и знакомцы знакомцев — и все с семьями, с детьми, с умирающими.