Светлый фон

Примерно через 40 лет после появления повести Хомякова – первого образца жанра – пасхальный рассказ стал массовым явлением газетно-журнальной беллетристики. В. Н. Захаров справедливо указывает, что немало таких рассказов, приуроченных к Пасхе и опубликованных в пасхальных номерах, по своему содержанию пасхальными отнюдь не были; исследователь ссылается на рассказ М. Горького «На плотах» (1895)[740]. Антипасхальным можно назвать и рассказ А. Н. Куприна «Пасхальные яйца» (1911). Как и в сюжете, который Хомяков взял у Диккенса, здесь есть богатый, черствый старик-дядя (угрюмый холостяк) и бедный племянник, который хочет поздравить дядю со Светлым Воскресением. Но на этом сходство и кончается. Подросток покупает в цветочном магазине яйцо, на котором, по обещанию продавца, к Пасхе вырастет кресс-салат. Но когда в Светлое Воскресенье герой дарит яйцо, на нем неожиданно обнаруживается надпись «Я был лысым». К ужасу рассказчика, дядюшка срывает с себя парик, обнажая лысину, и кричит: «Мерзавец, проклинаю тебя и лишаю наследства отныне и во веки веков, аминь! Вон!..»[741]. Так в самый день Воскресения Христова герой рассказа, по его собственным словам, «через одно пасхальное яичко <…> лишился наследства, родни и поддержки»[742]. Дядя воспринимает как издевательство над собой подношение племянника, а тот – всю свою судьбу, которая вечно выставляет его смешным неудачником: «Приходится смириться, закрыть глаза, не дышать, спрятаться куда-нибудь в угол, накрыться с головой одеялом и терпеливо ждать смерти»[743]. Не больше пасхальности и в рассказе Тэффи «За стеной» (1910), где квартирная хозяйка разговляется вдвоем со своей жиличкой. Нелепы, уродливы и несчастны обе старухи, нелепа их ссора, которой кончается вздорный застольный разговор, нелеп даже кулич: «Кривой, с наплывшей сверху коркой, облепленный миндалинами, он был похож на старый гнилой мухомор, разбухший от осеннего дождя»[744]. В финале рассказа через открытую форточку доносится живой ветер, запах весны и пасхальный благовест – «отзвук далекой чужой радости»[745]. Но изображенных женщин радость Воскресения не касается даже на миг. Празднование Пасхи, как и в ряде других рассказов, оказывается формальной данью обычаю.

В начале ХХ века образ Пасхи претерпел в журналистике и литературе и другие изменения. У Хомякова и его последователей этот праздник неразрывно связан с обновлением соборного чувства, с обостренным ощущением другого человека как ближнего, как брата во Христе. В «Кремлевской заутрене на Пасху» поэт, как подчеркивал В. А. Кошелев, принципиально отказывается от лирического «я»; авторское «мы» становится знаком соборности сознания, а «весть святого торжества» неотделима от идеи братства всех людей[746]. Но идея братства обернулась в начале ХХ века революционной демагогией, и та «песнь конченного плена», о которой говорилось в стихотворении Хомякова, стала звучать как «Марсельеза». В оппозиционной прессе тема Пасхи превратилась в радикально-политическую: «мученичество и воскресение Иисуса Христа было исключительно удобно использовать в качестве аналогии страданиям народов России и их упованиям на будущее»[747]. Эта тема подробно рассмотрена в работе Х. Барана «Пасха 1917 г.: Ахматова и другие в русских газетах»[748]. Не касаясь материала, приведенного американским исследователем, обратимся к его преломлению в эпопее А. И. Солженицына «Красное Колесо». П. Е. Спиваковский выделил в ней сквозной мотив псевдопасхи, связанный с другими символическими мотивами повествования – солнечного затмения и гуннов[749]. Добавим к этим наблюдениям, что в эпопее несколько раз упоминается мнимо-пасхальный звон, возвестивший о победе революции. По ощущению одного из персонажей, философа Варсонофьева, этот звон «на третьей неделе Поста <…> был как охальник среди порядочных людей, как пьяный среди трезвых. <…> Это были удары – как если бы татары залезли на русские колокольни и ну бы дергать» (VII, 46)[750]. В другой главе Ксенья слушает тот же «громовой колокольный звон, как пасхальный», и чувствует, «что это неуместно и даже обидно: как же так, на великий пост?». А «многие прохожие <…> восхищались, как это замечательно придумано: отметить колокольным звоном праздник обновления России. Некоторые шли смеялись, а другие крестились по привычке. Правда, слышали, что этот звон – подменный какой-то» (VII, 230). Показательно, что Ксенья про себя определяет псевдопасхальный звон так же, как и Варсонофьев: «пьяный» (VII, 231). Этот звон – символ духовного опьянения и ослепления народной души, символ свершившейся глобальной духовной подмены. «Из проповеди священника в те дни: “Мальчики и девочки с пальмами и цветами встречали Христа Спасителя – вот как сейчас гимназисты и гимназисточки встречают Великую Русскую Революцию”» (VIII, 117). Подобное переосмысление календаря предстает как результат глобального искушения, которому поддается Россия. Не соборному братству во Христе открывает путь эта псевдопасха, а его страшной карикатуре – советскому коллективизму.