– Что у тебя с лицом?
– Упала.
– Гм… – Яков Романович недоверчиво смотрит на мою живописную физиономию. – Нос цел? На рентген ездила?
– Ездила. Цел. Да ерунда, заживет… Яков Романович, что вы собираетесь делать?
Он смотрит на меня и вдруг улыбается. Его улыбку я вижу, наверное, впервые.
– Эх, Сорванец, – говорит он. – Сразу видно, что не знакома ты с революционной теорией. Если восстание нельзя предотвратить, его надо возглавить… А ты, похоже, будешь у нас за Гавроша, а?
К нам подходит Лёнькин отец, протягивает Якову Романовичу руку:
– Значит, и вы с нами?
– Это вы со мной, любезные мои, – сурово говорит Костамо. – И поскольку речь идет о здоровье детей, будете делать что скажу!..
Я оставляю их и поднимаюсь по лестнице. На верхней ступеньке стоят отец Глеб и Ваня. Вижу, что Ваня читает что-то в телефоне и растерянно бормочет:
– Да как же… Почему… Ерунда какая-то…
– Что случилось? – говорю я, подходя к ним.
Ваня хочет дать мне телефон, но его рука повисает в воздухе.
– Можно? – спрашивает он отца Глеба.
Тот пожимает плечами:
– Ну почему же нет…
Ваня протягивает мне телефон, и я понимаю, что это телефон отца Глеба. Вижу на экране снимок какого-то документа. На нем – купола, кресты, витиеватые буквы «Русская Православная Церковь». Приближаю текст: «За проявленное своеволие и антиобщественную деятельность Указом Святейшего Владыки Софрония Вы запрещаетесь в священнослужении без права совершения каких-либо священнодействий, ношения облачений и наперсного креста вплоть до рассмотрения Вашего дела Церковным Судом…»
Отдаю телефон отцу Глебу:
– И что это значит?
– Это значит, я больше не служу в нашем храме. И нигде не служу, – отец Глеб печально улыбается. – Это значит, что я поп-расстрига. Анаксиос!..