Без четверти час. Через пятнадцать минут Слава, Мария и отец Глеб должны выступить перед журналистами. Но полицейские никого к хоспису не пускают. По ту сторону барьеров толпится много народу. Сколько среди них журналистов, понять трудно. Есть люди с микрофонами. Вижу, что некоторые уже вещают что-то перед камерами, тычут пальцами в сторону хосписа. Полицейские никак на это не реагируют. Только носатый майор нервно кричит что-то в телефон – видно, обсуждает со своим начальством, как поступить. Отдельной группой на опушке елового бора стоят нацгвардейцы в черной униформе. На их головы натянуты мешки с прорезями для глаз и ртов. Поодаль сложены железные щиты и какое-то барахло – тоже черное.
Вижу, что толпу, как ледокол, рассекает кто-то большой и тяжелый. С удивлением узнаю Костамо. Он добирается до заграждений и пытается раздвинуть барьеры. Двое полицейских не дают ему пройти. К месту прорыва спешит носатый майор, начинает что-то сердито говорить. До меня долетает голос главврача:
– Срать на ваш приказ! Я тут начальник!
Он машет перед лицом майора своим пропуском. Майор кивает, приказывает убрать барьер. А потом что-то говорит вслед Костамо, но Яков Романович, не оборачиваясь, отмахивается:
– В жопу! Сами разберемся! – и идет к крыльцу.
Ввалившись в дверь, главврач видит меня:
– Ну ты… как тебя… Фомичева! Ты что устроила в моем хосписе, а?!
Я невольно отшатываюсь.
– Докладывай! – орет Костамо.
– Что докладывать?..
– Сколько детей осталось?
– Девятнадцать.
– А наших сколько?
– Трое врачей и трое сестер… И еще Саша-Паша…
– Значит, семеро, – рычит главврач. – Я думал, будет меньше… Зорин здесь?
– Нет.
– А Дина?
– Здесь, конечно.
– А родителей сколько?
– Не знаю, человек тридцать, наверно…