— Арон очень подавлен этой историей с уничтожением технических книг и учебников.
— Да, наши инквизиторы не откажут себе в удовольствии поизмываться — исключение из партии, отстранение от преподавательской работы, сжигание книг…
— Дело не только в унизительных процедурах… У Арона, сам знаешь, преувеличенное представление о долге перед коллективом, коллегами, учениками, перед наукой, в конце концов, которую он представляет святой в белоснежных одеждах.
— А долг перед тобой?
— Это не тот случай, Игорь… Не он для меня, а я для него… Ему здесь никогда не дадут раскрыться в полную силу таланта. Ты это прекрасно знаешь, и я знаю, но изменить это выпало мне. Если не я, то кто? Я эту свою миссию приняла давным-давно, когда еще девушкой влюбилась в него…
— Господи, почему ты не послал мне такую женщину?
— Не гневи господа, он тебе в жизни столько дал, что грех жаловаться… А если ты что-то проглядел и не взял, то тут уж… — не сам ли виноват?
Мне нечего было возразить, и я всю оставшуюся дорогу молчал. Я понимал, что Арон уедет, понимал, что роль мотора в этом деле будет за Наташей, но, когда контуры процесса нарисовались так определенно, стало, конечно, не по себе. Наташа изучает иврит, она делает это для Арона, который еще ничего не решил, — сюрреализм какой-то… Мне предстояло отныне смириться с этим — самые близкие мне люди рано или поздно уедут из страны. И женщины в этом будут на первых ролях — Наташа, как мотор, и Аля, как курок, запускающий весь механизм. И это случится скоро…
Иосиф Михайлович держал меня в курсе дел Аделины. Вызволить ее из ссылки до наступления зимы не получалось, условно-досрочное освобождение откладывалось до весны. Я написал ей о случившемся со мной, о Кате, о Вите… Она ответила сочувственно, но отстраненно, без понимания — как такое могло случиться, а если могло, то только со мной, потому что, мол, я превратил свою жизнь в сплошную авантюру. Еще она писала, что очень благодарна мне: во-первых, мое пребывание в Мяундже разогнало «всех назойливых местных козлов», а Степан Степаныч перешел на «вы» и проявляет максимальную доступную ему степень пиетета; во-вторых, привезенные мной книги сильно продвинули ее работу по дневникам Достоевского. Я ответил с большой задержкой, она тоже нечасто писала — Аделина не умела любить на расстоянии. Не помню, какой классик сказал, что любовь можно заменить только памятью, потому что запомнить — значит восстановить близость. Подобная замена была абсолютно чужда Аделине, поэтому наша переписка постепенно теряла теплые очертания прежней близости — особенно близости колымской. Весной Аделина написала мне о предстоящем освобождении, но о времени ее прилета я узнал от Иосифа Михайловича — как будто она не хотела, чтобы я ее встречал. Родители Аделины не могли ее встретить — отец практически не вставал с постели, а мать не могла его оставить одного. Мы договорились с Иосифом Михайловичем встретиться в аэропорту. Когда я вошел в зал ожидания, то увидел около него Сергея — поэта, «того, кто раньше с нею был», как писал классик, и еще одного мужчину. У меня хорошая память на лица — но кому же оно принадлежит? Я даже остановился, чтобы вспомнить… Ба, да это ведь Володя из компании колымских шабашников — бард, автор тех замечательных песен. «Володя, привет! Вот уж кого не ожидал увидеть здесь. Ты кого-то тоже встречаешь?» — обрадовался я. Володя удивил меня: «Думаю, что того же, кого и ты». Мне кое-что стало ясно: «Ты так сблизился с Аделиной?» Он ответил вопросом на вопрос: «Можно, я не буду отвечать на твой вопрос?» Иосиф Михайлович на правах нейтрального лица прервал наш неприятный диалог и начал рассказывать о Деле двенадцати, в котором ему, возможно, предстоит участвовать в качестве адвоката обвиняемых. Оказывается, бригаду шабашников, с которой я встречался на Колыме, обвиняют в каких-то нарушениях и злоупотреблениях, а их институтское начальство во главе с парткомом подводит дело под уголовщину. Я вспомнил разговор с Аделиной: «Она предсказывала, что Совок рано или поздно начнет прижимать шабашников — уж очень они выделяются на общем фоне ленивого гегемона, отягощенного беспробудным пьянством. Можно сказать — дискредитируют наши святые социалистические принципы». Сережа добавил: «Не только дискредитируют, но и подрывают — приходится отдавать всякой интеллигентской шелупони деньги, которые можно было бы украсть или, по крайней мере, пропить». Володя сказал: «Здесь всё проще — наши начальники смертельно испугались за трудовые мозоли на своей заднице. Желают быть святее папы римского — чтобы там наверху, не дай бог, не подумали, что они не такие уж святые…»