На медном самоваре видна вмятина.
Костя, с оттяжкой, пинает Кучума. Лайка, с визгом, отлетает в кусты.
– Не надо, Костя! Зачем ты так?!
Сталина, как подстреленная птица, машет руками. Костя впервые назвал их с Геркой девочку дочкой… Понятно, своих детей не знал. Егорку-то, сына, он еще в глаза не видел. Он и правда будет любить ее детей.
Костя сидит на крыльце. Обхватил голову руками.
Корит себя за суетливость и спешку.
Ведро кипятка… На Насте не осталось бы живого места. Кто?! Кто подает ему эти знаки?!
Клацала, как затвор автомата, щеколда на лагерном запоре. Скрипели несмазанные петли на дверях. Соболь висел в ловушке, самоубийца. Ручей разбил Костю о камни. А как нес ту женщину высокий и, кажется, рябой зэк, на руках, прямо навстречу пулям? Помнишь?! И попросил – не добивай, уже готовы, оба…
Скуля и повизгивая, из-под крыльца вылез Кучум.
На животе подполз к хозяину.
Эх, эх!
Костя обнял собаку за голову. Прижал к груди.
Ну чего ты, Кучумка. Зачем ты мне лижешь руку? У кого, Господи, мне просить прощения? Перед всеми виноват. Перед сыном Егоркой, которого ни разу не видел, перед Сталиной, которой век завязал, перед девчушкой маленькой, которую чуть не погубил… Перед отцом ее, который не может поднять ружья…
Мы видим, как плачет Ярков.
Смена кадра.
Кауфман, крадучись, подходит к мерзлотной станции. Из кустов он наблюдает за домиком. На окне стоит цветок герани. А утром горшка не было. Герхард понимающе хмыкает, неслышно подходит к крыльцу и распахивает двери. Никого. И дочку взяла с собой.
Вот у них до чего уже дошло.
Теперь она сама к нему бегает.
Правда, вещей с собой никаких не взяла.
На подоконнике валяются рыжие пыжи.