— Как я рада это слышать! И как я рада видеть тебя! — воскликнула Наяда и с любовью стала смотреть на Ахилла. Он улыбался ей в ответ.
— Брат и сестра, — проговорил он по-немецки, то есть как бы только для нее. — Трудно поверить, правда? Скажи, есть у тебя еще братья или сестры?
— О! Интересный вопрос, — сделала веселую гримаску Наяда. — Теперь не знаю. Если даже наш отец не знал, что у него есть сын, откуда нам знать, есть ли у нас с тобой братья и сестры?!
Они вдвоем захохотали и смеялись долго, так что Валя забеспокоилась, а Майя нетерпеливо застучала ложкой по столу, требуя, чтобы немедленно объяснили, в чем причина смеха. Ахилл повторил слова Наяды по-русски, после чего веселились уже Майя с Валей.
В Лондоне бумаг Эли Ласкова не нашли, но отыскались люди, которые были с ним в переписке до последних лет его жизни в Америке. Поиски были поручены американским музыкантам, и однажды у Наяды в доме раздался телефонный звонок. Звонили из Лондона, это был Джордж.
— Остальное неинтересно, — сказала Наяда. — Я ничего не понимала, я не могла поверить, что где-то на другом конце земли, в этой таинственной и ужасной России живет мой брат. Но видишь, я здесь. И я кое-что привезла тебе.
Из большой наплечной сумки она достала папку, раскрыла ее, и Ахилл прочитал:
Он взял папку и стал перебирать листы, собранные в ней. Ему попадались фрагменты клавира и отрывки партитурных разработок; большие, видимо, законченные эпизоды и беглые наброски; стихотворные тексты, явно предназначенные для либретто, и выписки из каких-то книг. Ахилл смотрел на все это и понимал, что перед ним то сокровище, найти которое всегда мечтал… Он это понимал, но чувствовал, что прежняя страстность желанья узнать, каков был «Ахиллес» Эли Ласкова, в нем сейчас не возникла, он попробовал даже как будто вернуться назад, к мечтательной страстности, и сказал себе, — смотри же, ты наконец обрел Ахиллеса, это оно и есть, ты так сильно этого хотел, ты надеялся, и вот оно сбылось! — но в нем ничто на эти заклинания не отозвалось. Он потом, конечно, все внимательно пересмотрит. Но сейчас ему не до того. У него теперь одна забота — записывать изо дня в день, один позволенный час за другим, ту музыку, что в нем непрестанно рождается, и он не может теперь ни принять, ни даже воспринять другую, уже родившуюся прежде музыку, пусть свою собственную, пусть отца, пусть чью-то еще. «Будь то сам Бах? — со страхом спросил он себя? И с тем же страхом ответил: Да, и Бах».
— Ты можешь мне это оставить? — спросил он Наяду.