Доктора Эрнандеса била дрожь, как будто, глядя на меня, он прилагал неимоверные физические усилия, чтобы сохранить свою обычную выдержку. Вокруг глаз агента Карлайла выступили ярко-красные пятна, особенно яркие на фоне пепельно-серой кожи. Казалось, он плачет, хотя я наверняка бы это заметила. Видимо, во время моего рассказа он думал о собственной дочке, о том, что бы он сделал, если бы кто-то попытался сотворить с ней то, что отец Джон сотворил с Хани.
Я размышляю обо всем, с чем этим двоим довелось столкнуться за годы работы: об ужасах, которых они, должно быть, наслушались, об искалеченных судьбах, мужских, женских и детских, которых они навидались, и меня почему-то странно успокаивает осознание того факта, что все это не притупило их восприятие, что они не утратили способность испытывать шок и ужас, когда слышат что-то страшное, а после этого находят в себе силы двигаться дальше, каждый день вставать с постели и делать свое дело. Их реакция служит для меня напоминанием, что они обычные живые люди, и позволяет надеяться, что у меня все-таки есть будущее. Какое – не представляю, но, пожалуй, сейчас это неважно.
После того как мне задали уйму вопросов – о ящике, о реакции жен Пророка, о том, сколько Братьев и Сестер выразили протест, – агент Карлайл признался: он рад, что отец Джон мертв. Доктор Эрнандес указал ему на неполезность этого мнения – видимо, не хотел, чтобы я считала, будто проблемы можно решить насилием, – однако агент Карлайл заявил, что ему пофиг, и повторил снова: «Я рад, что он мертв».
Я ничего не ответила. А что тут скажешь? Полагаю, доктор Эрнандес был бы разочарован, услышав от меня: «Я тоже», но одновременно и забеспокоился бы, если бы я возразила. А когда доктор Эрнандес о чем-то беспокоится, он хочет об этом поговорить. Так что я сочла за лучшее промолчать. В память прокралось непрошеное воспоминание: темно-алая лужа, расползающаяся по полу в Большом доме, – и все-таки я не промолвила ни слова.
Время сеанса истекло, поэтому я пообещала продолжить свою историю завтра утром. И я сдержу обещание, пускай мне и придется раскрыть одну из двух тайн, которые я поклялась хранить вечно.
Знаю, я должна рассказать им о своем поступке. Мне страшно, потому что я не знаю, какие последствия меня ждут, но я убеждена, что обязана сделать это, и какой-то частью рассудка, спрятанной глубоко-глубоко, той, откуда, наверное, исходит внутренний голос, готова покончить с этим раз и навсегда. Какой-то своей частью я хочу все рассказать, и вот почему. Описывая, чтό сделал с Хани отец Джон, я будто бы вновь перенеслась на тот двор, вновь ощутила на лице тепло солнца, услышала голоса мужчин и женщин, которых называла Братьями и Сестрами, и при этом почувствовала, что тяжкий груз, который давил мне на плечи едва ли не целую вечность, потихонечку становится легче.