Светлый фон

Однажды, когда мы собрались, нас охватило такое отчаяние, над нами нависла гнетущая тишина и мы сидели, поджав под себя ноги, кто-то взял щепку и чертил ею узоры по земле. И тут Берн встал. Он стал ходить от одной оливы к другой, поглощенный своими мыслями, как будто прислушиваясь к какому-то внутреннему голосу, который говорил ему: сюда, а теперь в другую сторону, развернись, пройди еще десять шагов. Что-то в этом роде. Он подходил к оливе, клал руку на ствол и несколько секунд стоял неподвижно, затем направлялся к другому дереву.

Он отдалился от нас настолько, что казался маленьким, словно черный росчерк на фоне красно-зеленых полей, и с этого расстояния мы увидели, как он ухватился за самую толстую ветвь старого величественного дерева, хотя далеко не самого старого и самого величественного из всех, потому что не это его привлекло, хотя позднее, оказавшись на этой ветке, именно так Берн и утверждал. Он искал свою оливу, кора которой могла бы оживать, становиться теплой, говорить с ним. Да, говорить с ним, реагировать на его прикосновение так, чтобы он мог узнать ее.

Даниэле обернулся, чтобы взглянуть на меня. Он улыбался. Возможно, ему хотелось убедиться, что я способна поверить в его рассказ. А я, разумеется, поверила, я была единственным человеком в мире, неспособным поставить под сомнение то, что он рассказал.

– А потом? – спросила я.

– Он подтянулся и влез на эту ветвь. Затем повернулся вокруг собственной оси и уселся верхом. Никто из нас до сих пор не двинулся с места, мы только инстинктивно повернули головы в его сторону, следя за этой черной фигуркой, которая теперь карабкалась на верхние ветви оливы, пока не забралась так высоко, что мы перестали различать ее в густой кроне дерева.

Он оставался там весь день. А вечером не захотел спускаться. Группа людей подошла к больному дереву, помеченному красной краской. Они боялись, что ксилелла повредила древесину оливы так, что ее ветви стали хрупкими, а та из них, на которой сидел Берн, созерцая неизвестно что, может треснуть и обвалиться. Падая с такой высоты, он вполне мог бы сломать шею. Но он не спускался. На все уговоры он отвечал односложно или не отвечал вообще, казалось, он все еще поглощен той мыслью, которая захватила его утром: по крайней мере, так мне рассказывали позже, потому что я сам подошел к этому дереву только на следующее утро, – впрочем, к тому моменту ситуация почти не изменилась. Берн все еще сидел на дереве, правда, уже на другой его стороне, решив, вероятно, что ночью там будет удобнее. Мало-помалу, незаметно для самих себя, мы все собрались под этим деревом: лагерь целиком переместился на несколько метров. И, возможно, это был первый урок, который хотел преподать нам Берн, – что его символический жест оказался действеннее множества акций, смелых и неоднократно повторявшихся. Но я говорю это сегодня. Многие вещи стали мне понятны только сейчас.