Светлый фон

(Kk. d. prakt. V. 27.)

(Kk. d. prakt. V. 27.)

И поскольку это так, этика Канта, которая начиналась так чисто, должна была закончиться как моральная теология.

Без Бога и ожидаемого мира славные идеи морали являются предметом оваций и восхищения, но не движущей силой намерения и исполнения.

Без Бога и ожидаемого мира славные идеи морали являются предметом оваций и восхищения, но не движущей силой намерения и исполнения.

(Kk. 607.)

(Kk. 607.)

Шопенгауэр опровергает утверждение Платона и стоиков о том, что добродетели можно научить, и ставит этику лишь целью интерпретировать, объяснять и прослеживать до конечной причины морально очень разные способы, которыми действуют люди.

(Этика 195.)

Он тоже исходит из того, что только бескорыстие придает поступку моральную ценность, и открыто объясняет это:

Отсутствие всякой эгоистической мотивации является критерием нравственной ценности поступка.

Давайте теперь рассмотрим основание морали Шопенгауэра.

По всей видимости, он дает морали только одно основание; но если мы рассмотрим его более внимательно, то обнаружим два основания, а именно.

– сострадание,

– понимание principii individuationis, он сказал:

Как вообще возможно, чтобы благо и горе другого непосредственно, то есть совершенно так, как в противном случае только мое собственное, двигало моей волей, становилось непосредственно моим мотивом, и даже иногда до такой степени, что я более или менее подчиняю ему свои собственные блага и несчастья, этот единственный источник моих побуждений? – По-видимому, только в том, что другой становится последней целью моей воли, совсем как я сам: так, в том, что я совершенно непосредственно хочу его блага и не хочу его горя, так же непосредственно, как иначе только моего. Это, однако, обязательно предполагает, что я практически сочувствую его горю как таковому, чувствую его горе так, как иначе только мое, и поэтому прямо желаю ему добра так, как иначе только мое. Для этого, однако, необходимо, чтобы я был каким-то образом идентифицирован с ним, т.е. чтобы то полное различие между мной и каждым другим, на котором как раз и основывается мой эгоизм, было хотя бы в какой-то степени упразднено. Но поскольку я не нахожусь в шкуре другого, то только посредством знания о нем, т.е. представления о нем в моей голове, я могу отождествить себя с ним до такой степени, что мой поступок объявляет это различие упраздненным. Анализируемый здесь процесс – это повседневное явление жалости.

Как вообще возможно, чтобы благо и горе другого непосредственно, то есть совершенно так, как в противном случае только мое собственное, двигало моей волей, становилось непосредственно моим мотивом, и даже иногда до такой степени, что я более или менее подчиняю ему свои собственные блага и несчастья, этот единственный источник моих побуждений? – По-видимому, только в том, что другой становится последней целью моей воли, совсем как я сам: так, в том, что я совершенно непосредственно хочу его блага и не хочу его горя, так же непосредственно, как иначе только моего. Это, однако, обязательно предполагает, что я практически сочувствую его горю как таковому, чувствую его горе так, как иначе только мое, и поэтому прямо желаю ему добра так, как иначе только мое. Для этого, однако, необходимо, чтобы я был каким-то образом идентифицирован с ним, т.е. чтобы то полное различие между мной и каждым другим, на котором как раз и основывается мой эгоизм, было хотя бы в какой-то степени упразднено. Но поскольку я не нахожусь в шкуре другого, то только посредством знания о нем, т.е. представления о нем в моей голове, я могу отождествить себя с ним до такой степени, что мой поступок объявляет это различие упраздненным. Анализируемый здесь процесс – это повседневное явление жалости.