Светлый фон
представление о человеке, – антропологический

На наш взгляд, во вторую редакцию Бахтин ввел образ человека, сложившийся в религиозной философии Серебряного века под влиянием феномена Ницше. Как мы указывали выше, взгляд Бахтина на творчество Достоевского с неизбежностью приводит на ум соответствующую концепцию Н. Бердяева, – за вычетом, разумеется, бердяевской – все же христианской метафизики. Как с ходу может показаться, «карнавал» разрушительно действует на «диалог»: общение безумных, юродивых, страстно исступленных, всякого рода бесноватых трудно признать диалогические. Страсть, влекущая за собой одержание (в котором сама суть «карнавальности»), для личности с ее «идеей» губительны. Между тем представление о человеке, сложившееся в эпоху Серебряного века, было в принципе иным: именно иррациональное начало человека было возведено в верховную ценность, осмыслено в качестве неотъемлемой – «ночной» стороны человеческой личности. В свете этой крайне спорной переоценки традиционно христианского воззрения[305] можно допустить, что «карнавал» «диалог» не упраздняет, но переводит его в более глубокое измерение. Бердяев, проблематизировавший этот непростой аспект антропологии, связал – что для нас крайне важно – подобную ницшезацию человека с творчеством Достоевского. В силу ее большой важности для понимания книг о Достоевском Бахтина, приведем пространную цитату из бердяевского труда «Миросозерцание Достоевского»[306] без сокращений: «Никакой экстаз, никакое исступление не ведет у Достоевского к отрицанию человека. Это очень оригинальная черта у Достоевского. Антропологизм Достоевского – явление совершенно исключительное и небывалое. Образ человека, границы личности не без основания связываются с началом аполлоновским, с началом формы. Начало же дионисическое обычно понимают как снятие принципа индивидуализации, разрыв граней личности. У Достоевского это иначе. Он весь дионисичен, а не аполлоничен, в экстазе и исступлении. И в этой исступленной экстатической стихии с еще большей силой утверждается образ человека, лик человека. Человек в своей огненной полярности и динамичности остается у него до самой глубины, человек неистребим»[307]. «Карнавализованный диалог» у Бахтина» – не что иное, как диалог подобных «дионисичных» личностей, – тогда как в редакции 1929 г. речь идет о диалоге личностей «аполлонического» типа.

диалогические. ницшезацию

Может возникнуть также правомерный вопрос: не означает ли «карнавализация» мира Достоевского Бахтиным отрицание последним общепризнанного (С. Булгаков, Вяч. Иванов, Андрей Белый, Бердяев) трагического аспекта воззрений писателя? Связывая творчество Достоевского с культурой смеховой, Бахтин как бы смягчает свой невероятный по дерзновению тезис через введение понятия (во второй редакции) «редуцированного смеха» – смеха, ушедшего из сюжетного плана произведения в его до-словесную глубину. Однако Бахтин прекрасно отдавал себе отчет в своих, для советского времени революционных, новациях[308]. «Дионисийская бездна», которой Бахтин в 1960-х гг. обогатил свое представление 1920-х годов о человеке, в ницшеанском воззрении есть материнское лоно трагедии. Потому, говоря о «карнавальной» атмосфере произведений Достоевского, Бахтин не столько педалирует смеховое начало в них, сколько указывает на трагизм мироощущения Достоевского. «Редуцированный смех» выступает у Бахтина лишь как эвфемизм, призванный, кроме всего прочего, скрыть ориентацию Бахтина – автора «Проблем поэтики Достоевского» – на традицию русского ницшеанства первой половины XX века.